— Я Данте, я Алигьери… или как его Алигер! — восклицал он. — Я Гомер и Вергилий, я Пабло, как его… Неруда… Нет, Пикассо. Я — руда, обогащенная руда! Я — альфа и омега, я — семга, я — рыба путассу Почему марьяжат? Почему тянут с коронацией? Из-за того, что посвятил венок сонетов экскрементам? Но фекалии — равноправная часть бытия. Когда б гонители знали, из каких испражнений вырастает мое вдохновение!
Скорбная мина и кривое, с опущенными углами хайло (будто хранил на языке кусочек дерьма) не сообщали его облику демонического начала (он этого добивался), а усугубляли подозрение в застарелом пищевом интоксикозе и способствовали росту известности среди скульпторов-монументалистов, рыщущих в поисках объекта для съема посмертной маски. Будто спеша угодить загипсовщикам предлетального оскала, Фуфлович пристрастился лопать сырые сосиски и сардельки (Захер уверил его: настоящие мужчины питаются свежей говядиной и свининой), эти кулинарные изыски (ими поэт щедро делился в своей написанной в соавторстве с Ротвеллером — причем верлибром, поваренной энциклопедии), становились причиной частых несварений, а то и судорог, но рифмоплет упрямо продолжал придерживаться фаршевой диеты и уплетал сырятину в синюге и целлофане связками, воображая себя при этом пожиравшим трепыхающуюся плоть Тарзаном. Душителев (и его миниатюрный воспреемник-встанька) со все большей задумчивостью заглядывались на заросшую волосней, истекающую гусиным жиром (его он поглощал вместе с рыбьим, растопив в сковородке) мумию стихотворца и нежно повторяли: такое неповторимое обворожительное чудовище не должно пропасть, его удел — воссиять в перспективе вечности!
Том стихов Казимира (на презентацию он пригласил весь звездный бомонд) был признан продажными критиками бестселлером столетия, этот же том абсорбировал (согласно мнению тех же критиков) право называться наивысшим, планетарным достижением в области некоммерческого воспитания добрых чувств. Венцом учиненной с небывалым размахом рекламной кампании стала бравурная аннигиляция изданным на золоченой гербовой бумаге фуфловического «Избранного» Государственной премии и ее заокеанского аналога, престижнейшей награды «Параша» (женское имя), учрежденной белогвардейскими эмигрантами еще в 1918 году и ни разу с тех пор никому не обломившейся. Поэт-инфекционист этими судьбоносными вехами на своем пути («жалкими подачками», как он выразился) не удовольствовался. На одной из вечеринок приблизился ко мне с загадочным видом и сказал: без моей помощи ему не обойтись. Узнав, что за мероприятие намечено и в чем заключается мое участие, я захандрил. Но отвертеться не мог. На кладбище, где прежде работал (неподалеку от обелиска моей возлюбленной), оказывается, покоился прах дедушки диетологини-жирнюги, некогда широко известного (но очень скупо издававшегося) баснописца, наложившего на себя после одной из попоек руки и потому тайно, без шума и опознавательной доски, захороненного друзьями в чужую могилу (иначе самоубийце пришлось бы полеживать за оградой). Этот висельник, «повесившийся повеса», как величал его Казимир, — в знак высочайшего уважения к просветительским заслугам покойного — был выбран Фуфловичем в духовные предтечи и назначен к реанимации. Уже само обнародование места последнего пристанища самоубийцы стало сенсацией. Информационные агентства мусолили новость наперебой, скандальностью она затмила политические события первого ряда. А то, что отчубучил над усыпальницей классика ассенизатор-фекалист, превзошло самые ретивые ожидания. На хаппенинг, названный в красочной программке-путеводителе «национальной попыткой возрождения» и нареченный (в той же программке) «любовью электрической к отеческим гробам», была созвана вся мыслимая и мыслящая элита. Эксгумацию Фуфлович предварил прочтением вслух оды «К наперснику», посвященной знаменитому суицидальщику. Полузабытую и давно заброшенную могилу под стрекот телекамер раскопали (пришлось при этом разворотить и соседние), полуистлевшие, но неплохо сохранившиеся останки, встреченные дружным скандированием приглашенных, извлекли, вытряхнули из не утратившего эластичность и лишь кое-где тронутого плесенью камзола, кости бросили назад в яму, а лохмотья — в ознаменование признания неординарных литературных успехов Фуфловича — торжественно напялили на покатые плечи славного воспреемника поэтической эстафеты. Сдержанно улыбавшийся, но не могший скрыть обуревавшей радости виновник торжества опустился на колено и благоговейно хлебнул из початой четвертинки «Праздничной», а остатки выплеснул на тронутую зеленой цвилью берцовую кость, по недосмотру забытую на краю траншеи.
Многих заставила поежиться подробность: когда гроб взломали, глазам собравшихся предстал скелет, свернувшийся в позе эмбриона. По рядам прокатились ропот и смешки: дескать, бедолагу-покойника перекорежило, когда услышал фуфловические стансы. Просто ради спортивного интереса и чтобы дать укорот злым языкам и пресечь сплетню, не откладывая возникших подозрений в долгий ящик (куда всем в перспективе предстояло сыграть), разворошили еще несколько могил (далеко ходить не пришлось) — и обнаружили: деятели прошлого, коим Фуфлович посвящал эпитафии, — перекособочены, будто их колбасило в наркотической ломке!
Вдохновленный силой своего дара, Фуфлович «на бис» исполнил несколько концертных речитативов, и живые с восторгом наблюдали, как ходят ходуном и мелко дрожат кости мертвецов. В раритетном, пованивающем трупными миазмами лапсердаке, Фуфлович гусаком расхаживал среди курганов свежевырытой почвы и пенных залпов шампанского, внимая здравицам в свою честь. Толстуха-диетологиня, без устали напоминая, что является внучкой выцарапанного из земли и воскресшего для новой жизни феникса-инсургента, горделиво раздавала автографы. Улучив минуту, она шепнула мне с мягким укором, указывая на триумфатора блуждающими (после выпитых залпом двух стаканов коньяка) глазами:
— Теперь он будет писать так же хорошо, как мой дедушка. Какой ты глупый! На его месте мог быть ты!
На рейде я провожал Фуфловича, отправлявшегося в турне по скандинавским фиордам — выхлопатывать Нобелевку. Мутные волны бились о берег, Фуфлович в наполеоновской треуголке, сшитой на заказ в ателье меховщицы, из шкуры моржовой скрестив руки на груди, смотрел вдаль. Гудели корабли.
— Зачем тебе эти треволнения, Казимир? — спросил я.
Фуфлович надул изъязвленные альвеолами ланиты.
— Ты не понимаешь… Международное признание поэту моего уровня необходимо, как нефть странам Европы. И другим государствам, лишенным полезных ископаемых. Чем я хуже Пастернака или Бродского? Почему они присвоили себе предыдущие денежные транши — в области культуры, я имею в виду? Или этот, как его? Бунин… Тот еще субчик. В крахмальных сорочках, с «бабочкой». Тьфу! Носил лакированные, говорят, штиблеты. И менял носки. Одно слово: гадина! Ты читал его зоофилические заморочки? «Хорошо бы собаку купить…» Это же кощунство! Это выпад против Ротвеллера! И его кусачей таксы! А взять Пушкина… Он вообще… Инородец… Араб… Ты когда-нибудь спал с негритянками? Их хоть щеткой скобли, хоть мочалкой… Не отмоешь добела! Какую любовную лирику этот антихрист мог создать? Нот Дантес его и прищучил… Шлепнул. Как приблудного пса. Это Дантес… Наш парень. Любовью занимался исключительно с собственным дядей. Как прекрасно и целомудренно! Вся гамма чувств — внутри семьи… Влюбленность Дантеса в Наталью Николаевну — вымысел. У нее было четверо детей. Какая любовь? Курица-несушка. Читал стихи Дантеса? Я не мог оторваться. Закачаешься! Настоящий, тонкий, пронзительный мастер. Пушкин мечтал застрелить его. Из зависти. Но настоящая поэзия умеет за себя постоять. Кстати, и Наталья Николаевна недурно рифмовала. Куда лучше мужа! Он ее за это и невзлюбил…