— И франкский король не дождется желаемого? — спросил император.
— Я уверен. — Логофет твердо кивнул. — Ведь простой камень дорог лишь в драгоценной оправе.
Император помолчал, оттеняя значительность услышанного.
— Мы непременно поручим Михаилу Пселлу написать панегирик этому герою, — промолвил он. — А на деньги, предназначенные для пенсии, — пусть воздвигнут мраморный бюст Халцедония. И установят в Пантеоне славных, — простер император руку, — здесь, на Ипподроме!
Холодное осеннее утро путники встретили в копне сена.
Шалиньяк, Бенедиктус и Злат спали, тесно прижавшись друг к другу и согревая теплом своих тел Анну. Роже первым открыл глаза, словно кто-то толкнул его во сне. Беспокойно огляделся — и вскочил:
— О Боже!..
Все проснулись. Роже, лишившийся дара речи, указывай трясущимся пальцем туда, где еще вечером стояла телега с последним оставшимся скарбом. Телеги не было. Видны были четыре вмятины от ее колес, от них шла колея и скрывалась в траве. Как гончий пес, Роже побежал по следу, и остановился, потеряв его.
Шалиньяк огляделся. Не было и воинов. Один механический человек, порядком распотрошенный, валялся на земле.
— Жак!.. — наливаясь багровым цветом, прорычал он. — Низкие, подлые собаки! Жалкие рабы!..
— Думаю, — прикладываясь к фляжке, отозвался Бенедиктус, — что рабы стали много богаче своих господ.
— Догоним, — Злат искал в сене меч. — Не могли они уйти далеко…
— Не догонишь, Злат, — сказал Бенедиктус. — Если учесть, что они увели и коней.
На коновязи болтались обрывки веревок.
— Что ж, пусть так, — поднялся на ноги Бенедиктус и отбросил опустевшую фляжку. — Зато теперь чаша испита сполна.
Все, что осталось от пышного некогда посольства, двигалось в молчании. Прохожий или проезжий могли бы принять наших путешественников за бедных переселенцев, каких много было в те годы на дорогах неспокойной Европы.
Анна шла впереди, укутанная темным шерстяным плащом. Остальные тянулись следом. Шалиньяк и Злат тащили на плечах механического человека, густо покрытого грязью и дорожной пылью.
Где-то далеко позади, отстав от всех, ковылял Роже, и в поникшей фигуре его были отчаяние, отрешенность и безнадежность.
Осень была все заметнее, на холмах, пригретых последним солнцем, золотились и алели виноградники. Дорога петляла среди кустарников, из рощи вдруг выводила к полям, раздваивалась, сливалась с другими дорогами. Путники держались глубоко наезженной колеи.
Механический человек оттягивал плечи, Злат и Шалиньяк обливались потом, но держались по возможности бодро.
Дорога привела на вершину холма, и здесь путники остановились. Злат и Шалиньяк, отдуваясь, бросили куклу на землю. «Прозит!» — неожиданно проскрипело в механической утробе.
Анна улыбнулась.
С вершины виднелись бесконечные просторы Иль-де-Франс. Изрезанные межами поля, цепочки красных тополей, далекие церковные шпили — освобождались от утреннего тумана.
— А ведь уже пахнет Францией! — сказал Бенедиктус. — Разрази меня тысяча громов, я чую запах молодого вина! Сейчас как раз время давить лозу… Надо признать, что единственное, чем бесспорно богат наш король, — это добрым вином!
Но Анна не слышала, она вглядывалась вдаль, где среди холмов, покрытых золотистыми виноградниками, вилась дорога, и по дороге скакали сто человек всадников, и впереди них — еще один, в золотом, развевающемся, как крылья, плаще.
Шалиньяк тоже вгляделся.
— Клянусь небом, я узнаю плащ короля! Это король! — и он радостно подбросил вверх свою мятую шляпу с пером.
— Если это король, — скорбно молвил подошедший Роже, — то что я ему скажу? Что?!.
— Не печальтесь, ваша святость, — отозвался Злат. — Вы скажете ему, что королева приехала.
Гордо вскинув голову, Анна ждала на вершине холма приближающихся всадников.
Ярославна в тот же год венчалась на королевство и после смерти Генриха много лет правила Францией. Ее похоронили в Санлиссе, где до сих пор можно увидеть гробницу с надписью «Анна регина». Еще 200 лет Русь не тревожили внешние враги, пока не появились кочевники с Востока — но это уже другая страница истории.
— …ну вот, и они в молодости гадали под Крещение — как-то по-особенному ставили зеркала, глядели в них через свечи и загадывали на суженого, и бабушка один раз увидела лестницу — такая парадная, высокая, с ковром — и вот на этой лестнице появляются ноги в лакированных штиблетах, такие были модными тогда — и медленно шагают вниз. А самого человека не видно, но вот-вот лицо должно появиться. Тут она испугалась, свечи сбросила и из комнаты вон. Я говорю: бабушка, чего ж ты, глупая, побежала — суженого бы увидела. А она говорит: какой там, к лешему, суженый — страшно стало, до ужаса… Смешно?
— Угу.
Я повернула голову и вижу: все правильно — ботинки на ковре. Только не лаковые, а самые обыкновенные. Принадлежат Вадиму. И он их уже надел, и перед зеркалом натягивает свитер.
На часах половина двенадцатого. Лампа горит. В комнате тихо.
— Уже уходишь?
— Пора.
— Заждалась, бедная?
Он надел пиджак, ласково улыбается.
— Ну, малыш, пока? — Это я малыш.
— Пока.
— Тебе тоже спать пора.
— Конечно.
— Не заводись.
— Да что ты, конечно, пора спать. Уже сплю.
— Вот и умница..
Мы смотрим друг на друга, оба улыбаемся, как все понимающие современные люди, — а глаза у него беспокойные, и написано в них одно: Господи, до чего же эта прощальная процедура опостылела! Да и у меня, наверное, глаза не лучше.
— Не сердись, малыш. Все хорошо.
— Конечно. Третий год все хорошо.
Сразу — серьезное, расстроенное лицо.
— Малыш, мы ведь договорились…
— Да ладно, я ничего не сказала.
— Сама проснешься или тебе позвонить?
— Меня разбудят.
— Это кто же тебя разбудит? — в голосе промелькнула ревность.
— Один надежный товарищ.
— Что еще за товарищ? Ты знаешь, каков я в гневе?
— Знаю…
Подходит к дивану, наклоняется, наваливается, душит.
— Р-р-р!.. Страшно?
— Страшно. Иди.
— А вот я не уйду.
Что уходить не хочется — тоже знаю. Это правда. Кому же хочется — в ночь, от тепла, уюта. До чего же мы, Господи, оба несчастные…