— Пока нет. Насколько мне известно.
— А ты идешь на дно?
— Не заметил. А почему ты спрашиваешь?
— По-моему, ты теряешь контроль над собой. То весело прыгаешь, как щенок, а то вдруг ополчаешься на весь мир. Уж не появилась ли женщина на горизонте, Томми? Мне казалось, что ты уже махнул на нас рукой.
Даже по правилам игры, в которую они играли — или не играли, — вопрос прозвучал слишком уж резко, и Брю взял необычно долгую паузу, прежде чем на него ответить.
— На самом деле мужчина, — сказал он, про себя подумав об Иссе.
Губы Митци раздвинулись в улыбке, означавшей, что ответ оценен по достоинству, после чего она вернулась к своей книге.
Меньше всего строение походило на приют — по крайней мере, снаружи. Это было убогое, обветшалое здание, послужившее еще нацистам, а нынче втиснутое в пространство на оживленном перекрестке: между кирпичей торчат сигаретные бычки, обшарпанные стены расписаны тропическими закатами и матерщиной. С одной стороны притулилось кафе-жестянка «Азиль», по другую — афро-азиатская барахолка. Зато внутри все дышало энергией, исполнительностью и неисправимым оптимизмом.
Солнечным утром, в понедельник, Аннабель, стараясь держаться как обычно, вкатывает свой велосипед вверх по ступенькам, на крыльце привязывает его цепью к трубе и, следуя блестящим стрелкам-указателям, поднимается по выложенной плиткой лестнице в холл и машет рукой сидящей за стеклянной дверью Вангасе, секретарше. Она ждет, пока ее заметят и нажмут на кнопку, после чего раздается характерный зуммер электронного замка, и стеклянная дверь открывается. Аннабель привычно идет по коридору мимо мужчин в дешевых костюмах, и женщин в хиджабах, и смурных детей, что-то строящих из кубиков на специально огороженной игровой площадке, или кормящих черепах листьями салата, или мрачно сующих пальцы сквозь сетку крольчатника, — почему такая тишина, или здесь всегда так? — и, наконец, входит в общую комнату, где Лиза и Мария, патентованные арабисты, уже сидят лицом к лицу с первыми клиентами. Она обменивается с каждой коротким приветствием и улыбкой и сворачивает в свой коридор, который в утреннем свете кажется дорогой в рай. Интересно, почему дверь в кабинет Урсулы закрыта, а над входом горит красная лампочка «Не входить»? Она так гордится тем, что ее дверь для всех в любое время нараспашку, и призывает остальных к тому же! Аннабель входит в свой офис, отстегнув рюкзак, бросает его на пол, как мешок, отягченный грузом собственной вины, садится за стол и на несколько секунд, обхватив голову руками, закрывает глаза, прежде чем уткнуться невидящим взглядом в монитор.
#
В тишине своего офиса, в той самой комнате, где всего пару дней назад зазвонил телефон (Урсула перевела звонок на ее номер) и некто Мелик стал умолять ее нанести визит его русскоговорящему другу, остро нуждающемуся в помощи, она мысленно оглянулась на прошедшие выходные, в которые, кажется, вместилась вся ее жизнь.
Фрагменты отказывались складываться в цельную картину. За эти два дня она навестила его пять раз… или шесть? А то и семь, с учетом доставки на квартиру. Тогда, в субботу, она заглянула к нему еще разок, вечером. В воскресенье дважды. И сегодня на рассвете, когда прервала его молитву. Это сколько же получается?
Но если попросить ее дать почасовой отчет, выстроить эпизоды в логическом порядке — о чем говорили, балансируя каждый на своем натянутом канате, чему смеялись и когда разошлись по углам, — то все смешается, и эпизоды начнут меняться местами.
Картофельно-луковый суп они вместе готовили на ее походной плитке, в полной темноте, как скауты ночью на костре, в субботу на ужин.
— Почему ты не зажигаешь свет, Аннабель? Ты что, в Чечне и ждешь авианалета? Разве местный закон запрещает включать электричество? Но тогда весь Гамбург живет не по закону.
— Не стоит без особой необходимости привлекать к себе внимание, вот и все.
— Иногда темнота привлекает внимание больше, чем свет, — заметил он после долгого раздумья.
Все для него было исполнено смысла — связанного не с ней, а с внешним миром. Все отзывалось в нем эхом тяжелого опыта, опыта на грани отчаяния.
Русские газеты, купленные в киоске на станции, она принесла ему в воскресенье утром или вечером? Она сгоняла туда на велосипеде, чтобы потратиться на «Огонек», «Новый мир» и «Коммерсантъ», и в последний момент решила купить цветы у лоточницы. Сначала она подумала о бегонии, за которой он бы мог ухаживать. Но, вспомнив об их ближайших планах, склонилась в пользу срезанных цветов. Вот только каких? Вдруг он сочтет розы этаким признанием в любви? Еще не хватало. Пусть будут тюльпаны. Тут же выяснилось, что они не помещаются в передний багажник, и ей пришлось всю дорогу до гавани держать букет в одной руке, как олимпийский факел, и в результате половину лепестков оборвал ветер.
А в разных концах мансарды они сидели, слушая Чайковского, когда он вдруг вскочил, выключил магнитофон и, снова усевшись на сундук возле арочного окна, принялся декламировать патриотические чеченские стихи про горы, и реки, и леса, и безответную любовь благородного охотника, время от времени — то ли по своей прихоти, то ли, как ей казалось, когда он знал, про что стихи, — переводя отдельные строки на русский и при этом сжимая в ладони золотой браслет, — это было вчера вечером или в субботу?
А когда, рассеянно вспоминая прошлое, он рассказал ей, как его били, волоча из комнаты в комнату, двое «японцев» (настоящие японцы или это тюремные кликухи, били его в российских или в турецких застенках, он не уточнил)? Для него имели значение только комнаты: в этой ему отбивали подошвы, в той утюжили все тело, в третьей пытали электрошоком.
Где бы это ни происходило, именно в тот момент она испытала острое желание полюбить его, именно тогда желание близости превратилось в акт безоглядного самопожертвования, все ее существо вдруг откликнулось; он заслужил и не такое, он рассказывает ей о своем унижении, чтобы она, узнав, уврачевала его раны. Что еще могла она дать ему в ответ? Но когда признание уже готово было у нее вырваться, она в страхе отшатнулась; в этом случае она нарушила бы данное самой себе обещание: поставить его жизнь выше закона — жизнь, а вовсе не любовь.
Случались затяжные периоды, когда он, привыкший к одиночеству, совсем замолкал или отвечал односложно. Но это молчание не давило. Она воспринимала его как своего рода комплимент, еще один знак доверия. И когда оно заканчивалось, на него находила такая болтливость, что со стороны их можно было принять за старых друзей, увидевшихся после долгого перерыва, и тогда она делалась такой же разговорчивой и начинала рассказывать ему про свою сестру Хайди и ее трех малышей, про Гуго, блестящего врача, которым она так гордилась, — Исса выспрашивал о нем все новые подробности, — и даже про свою мать, больную раком.
И ни слова про отца. Потому что он когда-то был атташе в Москве? Или ее пугала длинная тень полковника Карпова? А может, потому, что теперь ее жизнь находилась в ее собственных руках?