– Ну, ладно, оставим в покое Зальцбург. Если вам больно слышать про Зальцбург, не будем о нем говорить и вернемся к вашим знакомым из-за Железного Занавеса. Согласны?
Его руки медленно соскользнули с лица. Никакого ответа, но не было и явного протеста. Я продолжал говорить. Он хотел этого. Я почувствовал, что мои слова были для него мостиком между реальным миром и тем адом, который бушевал внутри его. Он хотел, чтобы я говорил за нас обоих. Мне показалось, что я должен признаться за него, и потому решил пустить в ход свою самую грозную карту.
– Тогда предположим на время, Сирил, что к нашему списку мы добавим фамилию Сергея Модрияна и поставим на этом точку, – предложил я беспечно, изо всех сил стараясь, чтобы мои слова не звучали угрожающе. – Просто чтобы обезопасить себя, – добавил я жизнерадостно. – Что вы скажете? – Его голова была низко опущена, так что лица я не видел. Продолжая жизнерадостно болтать, я выдвинул еще одно полезное предложение: “Ладно, штабисты, скажем мы им, берите своего несчастного мистера Модрияна. Хватит морочить нам голову, мы совершенно ни при чем. Получайте его – и точка. Неду с Сирилом пора делом заниматься”.
Он раскачивался, улыбаясь подобно висельнику. В полной тишине, охватившей округу, казалось, что мои слова отражаются от соседских крыш. Но до Фревина, похоже, они не доходили.
– Модрияна-то они и хотят, чтобы вы назвали, Сирил, – продолжал я урезонивать его. – Это – точно. Если вы скажете “да” насчет Модрияна и если я напишу его фамилию, что я уже делаю, и вы не будете возражать – а вы меня не останавливаете, так ведь? – то никто не сможет обвинить ни одного из нас в том, что мы были не вполне с ними откровенны. “Да, я приятель Сергея Модрияна, и пропадите вы все пропадом” – ну как? “И мы с ним ездили туда-то и туда-то, делали то-то и то-то, решили сделать еще кое-что и прекрасно провели время или не провели. В конце-концов, к чему вся эта гласность, если мне все еще запрещено общаться с весьма цивилизованным русским?” Ну, так как? Не важно, что, пока есть пробелы, мы заполним их потом. А дальше, как мне кажется, они закроют досье до следующего года, и мы еще успеем воспользоваться уикендом.
– Почему?
Я изобразил непонятливость.
– Зачем это им закрывать досье? – спросил он, охваченный подозрениями. – Ведь они какими были, такими и остались? Не могут же они вдруг перемениться и сказать: “Какой смысл?” Так не бывает. В любом случае у них одно на уме. И их не изменить. Они не могут стать другими. Не способны.
– Полно, Сирил! – Он погрузился в свои мысли и стал опять отдаляться. – Сирил!
– Что такое? В чем дело? Не кричите.
– Что с того, что ты русский в наши-то дни? Главное управление куда больше заволновалось бы, окажись Сергей французом! Я ведь тогда упомянул про французика, чтоб подловить вас. Сожалею об этом и приношу извинения. Но русский в наши дни… силы небесные, речь идет не просто о дружественной стране, речь идет о партнере! Вы-то знаете Главное управление. Они всегда отстают от жизни. Так же как и Горст. Наша задача – изменить положение. Вы слушаете меня, Сирил?
И вот здесь на какое-то мгновение я подумал, что проиграл игру: проиграл его соучастие, его зависимость, проиграл его добровольный отказ от неверия. Он прошел мимо меня как во сне, опять остановился в оконном проеме, где стал задумчиво разглядывать незаконченный бассейн, как и все остальные незавершенные проекты своей жизни, которым, как он, видимо, теперь понимал, было не суждено завершиться.
Затем, к моему облегчению, он заговорил. Не о том, что он совершил. Не о том, с кем он совершил это. А почему.
– Вам не понять, что значит весь день находиться взаперти с кучей недоумков.
Я было подумал, что он жалуется на свое будущее, но сообразил, что он имеет в виду “Танк”.
– Весь день сидеть с ними в одной комнате, слушать их пошлые анекдоты, задыхаться от сигаретного дыма и запаха их тел. Вам не понять, куда там, вы ведь из привилегированных, как бы ни старались себя принизить. День за днем одно и то же смакуют: женскую грудь, нижнее белье, месячные да шалости на стороне. “Послушай, Святой, расскажи-ка нам для разнообразия грязный анекдотик! Держу пари, ты – темная лошадка! Небось трусики в обтяжку любишь? Лихой ты мужик! А чем наш Святоша в субботу вечерком занимается?” – Он был снова полон энергии и, к моему удивлению, неожиданно проявил дар подражания. Он засеменил ко мне походкой мужчины с наклонностями гомосексуалиста, отвратительная мягкая улыбка исказила его безволосое лицо. – “Слышал историю, как девчонки-скауты заводили мальчишек-скаутов? Они заводили их в свои палатки! Дошло?” Вы слышали что-нибудь подобное? Или: “Скажи-ка, Святоша, ты свой-то время от времени проверяешь? Подергиваешь, чтобы убедиться, что у тебя все на месте? Не то, смотри, отвалится, чего доброго. Держу пари, он у тебя здоровый! Как у осла небось, ниже колен болтается, так что резинкой для носков придерживать приходится…” И все в таком же духе целыми днями, в рабочем кабинете, в столовой. С вами такого не бывает: вы ведь джентльмен. Знаете, что они подарили мне в День дураков первого апреля? Секретную депешу из Парижа, лично для Фревина, расшифровка адресатом вручную, ха-ха-ха. Молния, вы поняли шутку? Я – нет. И вот я иду в бокс, достаю книги, так? И расшифровываю, так? Вручную. Все опустили головы. Никто не смеется, не вмешивается. Я сделал первые шесть групп и вижу: все это – грязь, какой-то пошлый анекдот насчет какого-то французского письма. Все – дело рук Горста. Он попросил ребят из нашего посольства в Париже послать его для смеха. “Успокойся, Святой, не вешай носа, улыбнись. Это же просто шутка, Святоша, неужто ты шуток не понимаешь?” То же самое мне сказали в Кадрах, куда я пожаловался. Дурачатся, мол, и все. Проказы, видите ли, укрепляют моральный дух. Примите это за комплимент, говорят, будьте поспортивнее. Не будь у меня музыки, я бы давно руки на себя наложил. Я подумывал об этом, не стыжусь вам в этом признаться. Беда в том, что я не увидел бы их лица, когда они узнали бы, что натворили.
Предателю нужны две вещи, заметил однажды с горечью Смайли, когда Хейдон изменил Цирку: кого-то ненавидеть и кого-то любить. Фревин рассказал, кого он ненавидел. Теперь он начал говорить о том, кого любил.
– В ту ночь я обшарил весь мир: Пуэрто-Рико, Кабо-Верде, Иоганнесбург – и нигде не нашел ничего для себя привлекательного. Вообще-то мне больше нравятся любители. Они остроумнее, а мне это по душе, я вам уже говорил. Я не заметил, что наступило утро. У меня там эти плотные шторы с подкладкой за три сотни фунтов. После работы тишина для меня – все равно что воздух.
На его лице возникла другая улыбка, улыбка маленького мальчика в день своего рождения.
– “Доброе утро, Борис, мой друг, – говорит Ольга. – Как ты себя чувствуешь сегодня утром?” Затем она повторяет это по-русски, а Борис говорит, что ему немного не по себе. Ему часто не по себе, этому Борису. Он склонен к славянской меланхолии. Ольга, заметьте, принимается за него. Поддевает, но всегда очень мягко. А иногда у них возникает спор, что в общем-то естественно, так как они все время вместе. Но к концу программы они всегда мирятся. На другой день они не держат зла друг на друга. Откровенно говоря, Ольга на это не способна. Она предпочитает выложить все начистоту – и дело с концом. А потом они хохочут вовсю. Такие вот они люди. Положительные. Дружелюбные. Выражаются прилично. И музыкальные, конечно, – русские ведь. Я не очень жаловал Чайковского, пока их не послушал. Но потом мне все сразу стало ясно. Дело в том, что у Бориса весьма утонченный вкус в музыке. Ольга же… ей, пожалуй, слишком легко угодить. Вообще-то они ведь просто актеры, читающие текст. Но когда слушаешь их, чтобы выучить язык, то забываешь об этом. Все принимаешь за чистую монету.