Команда Смайли | Страница: 42

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Возможно. Все возможно.

«Гамбург», – подумал он, быстро вылез из постели и надел халат. Снова усевшись за столик Энн, он принялся серьезно изучать расшифровку телефонного счета Владимира, выписанную каллиграфическим почерком почтового клерка. Взяв лист бумаги, он начал списывать даты и делать свои пометки.

Факт: в начале сентября Владимир получает письмо из Парижа и забирает его у Михеля.

Факт: примерно в тот же день Владимир делает редкий для него и дорогостоящий телефонный звонок в Гамбург, заказывая разговор через телефонистку, по всей вероятности, с тем, чтобы впоследствии востребовать деньги за этот разговор.

Факт: три дня спустя, восьмого числа, соглашается принять на свой счет телефонный звонок из Гамбурга стоимостью два фунта восемьдесят за минуту: происхождение звонка, длительность разговора и время – все указано, и звонят с того же номера, по которому Владимир звонил за три дня до этого.

«Гамбург, – размышляет Смайли и мысленно вновь возвращается к маленькому мужчине на фотографии. – Владимиру несколько раз звонили оттуда – прекратились звонки лишь три дня назад, – девять звонков на общую сумму в двадцать один фунт, и все звонки из Гамбурга. Но кто ему звонил? Из Гамбурга. Кто?»

И тут Смайли внезапно вспомнил.

Фигура, маячившая в гостиничном номере, эта широкая тень от маленького мужчины – это же Владимир. Он увидел, как они стояли рядом, оба в черном пальто, гигант и карлик. Скверная гостиница с популярной музыкой и клетчатыми обоями – это же гостиница близ аэропорта Хитроу, куда эти двое столь сильно разнящихся мужчин прилетели на совещание в то самое время, когда профессиональная карьера Смайли рушилась. «Макс, вы нужны нам. Макс, дайте нам шанс».

Сняв телефонную трубку, Смайли набрал номер в Гамбурге и услышал на другом конце мужской голос – одно-единственное слово, тихо произнесенное по-немецки, затем молчание.

– Я хотел бы поговорить с герром Дитером Фассбендером, – сказал Смайли, произнеся первое попавшееся имя. Немецкий был вторым языком Смайли, а иногда – первым.

– Здесь нет никакого Фассбендера, – холодно произнес тот же голос после секундной паузы, словно говоривший с чем-то сверился, прежде чем ответить.

Смайли слышал тихую музыку в глубине.

– Это говорит Лебер, – не отступался Смайли. – Мне нужно срочно переговорить с герром Фассбендером. Я его партнер.

Снова ответили не сразу.

– Это невозможно, – после новой паузы сухо произнес мужской голос и повесил трубку.

«Не частный дом, – подумал Смайли, спешно набрасывая свои впечатления: у отвечавшего была большая возможность выбора. – Не контора – в какой же конторе в глубине звучит тихая музыка и какая же контора открыта в субботу в полночь? Гостиница? Возможно, но в гостинице, более или менее большой, его переключили бы на портье и проявили бы элементарную вежливость. Ресторан? Слишком настороженно, слишком уклончиво с ним говорили и, уж конечно, снимая трубку, произнесли бы название ресторана! Не спеши складывать кусочки в целое, – предупредил он себя. – Отложи их в сторону. Терпение».

Но разве можно быть терпеливым, когда так мало времени?

Он вернулся в постель, раскрыл «Путешествия по сельским местам» Коббетта и попытался читать, но в голове крутились – помимо прочих серьезных вещей – мысли о своем статусе и о том, сколь мало или сколь много он обязан докладывать Оливеру Лейкону: «Это ваш долг, Джордж». Однако кто может всерьез работать на Лейкона? Кто может считать хрупкие наставления Лейкона обязательными, как если бы он был Цезарь?

* * *

– Эмигрантов привлекать, эмигрантов выкидывать. Пара ног хороших, пара ног плохих, – пробормотал он вслух.

Всю свою профессиональную жизнь, казалось Смайли, он выслушивал аналогичные упражнения в словесности, которые якобы указывали на великие перемены в подходах Уайтхолла – указывали на необходимость сдерживаться, отрицать свою роль и всегда являлись основанием для ничегонеделания. Он наблюдал, как юбки в Уайтхолле поднимались и снова опускались, как пояса затягивались, высвобождались, снова затягивались. Он был свидетелем, или жертвой, или даже вынужденным предсказателем таких неожиданно возникавших культов, как латерализм, параллелизм, сепаратизм, оперативная передача полномочий и вот теперь – если он правильно запомнил последние бредовые рассуждения Лейкона – интеграция. Каждая новая мода провозглашалась панацеей: «Вот теперь мы победим! Вот теперь машина заработает!» Каждая сходила со сцены со всхлипом, оглядываясь назад, Смайли все больше и больше играл роль вечного посредника. Он все терпел, надеясь, что и другие станут терпеть, но они не стали. Он трудился за кулисами, в то время как всякая мелкота занимала авансцену. И до сих пор занимает. Еще пять лет назад он никогда не признался бы в этом. Но сегодня, спокойно заглядывая себе в душу, Смайли понимал, что никто им не руководил, да, возможно, и не мог руководить; что единственными сдерживающими факторами для него были собственный разум и собственное понятие о человечности. Как в браке, так и на службе.

«Я принес свою жизнь на алтарь служения государственным институтам, – размышлял он безо всякой горечи, – и остался наедине с собой. Да еще с Карлой, – мелькнуло тут же, – моим черным Граалем».

Смайли ничего не мог с собой поделать: не знающий отдыха мозг не давал ему покоя. Вперив взгляд в темноту, он мысленно увидел перед собой Карлу – фигура то распадалась, то снова складывалась в изменчивом ночном свете. Он увидел карие глаза, внимательно разглядывавшие его, как внимательно разглядывали из темноты камеры в делийской тюрьме сто лет тому назад, – глаза, которые поначалу, казалось, говорили о чуткости, даже намекали на чувство товарищества, а затем, подобно расплавленному стеклу, медленно застывали, пока не становились колючими, непреклонными. Смайли увидел, как он выходит на беговую дорожку делийского аэропорта, по которой несется пыль, и сморщивается, почувствовав жаркое дыхание бетона, – он, Смайли, иначе: Барраклоу, иначе: Стэндфаст, или как в ту неделю его именовали, он уже забыл. В общем, это был Смайли шестидесятых, Смайли-коммивояжер, как его называли, которого Цирк уполномочил рыскать по земному шару и предлагать офицерам Московского Центра, у которых возникала мысль сменить корабль, условия переориентации. В ту пору Центр проводил одну из своих периодических чисток, и леса полнились русскими оперативниками, боявшимися возвращаться домой. Это был Смайли, который являлся мужем Энн и коллегой Билла Хейдона и который еще не лишился последних иллюзий. Это был Смайли, тем не менее близкий к душевному кризису, так как в тот год Энн влюбилась в балетного танцовщика – очередь Хейдона тогда еще не подошла.

В темноте спальни Энн Смайли снова ехал в тряском, непрерывно сигналившем джипе в тюрьму – смеющиеся ребятишки висели на бортах машины; он вновь увидел повозки, запряженные волами, и бесконечные индийские толпы, и лачуги на буром берегу реки. Он почувствовал запах сухого навоза и негаснущих костров – костров, на которых готовят, и костров, с помощью которых поддерживают чистоту; костров, с помощью которых избавляются от мертвецов. Он увидел, как чугунные ворота старой тюрьмы закрылись за ним и как тюремщики в идеально отутюженной английской форме перешагнули через заключенных.