Билли молча кивнула, ее руки сгибали и разгибали скрепку для бумаг, с которой она, казалось, не могла расстаться.
— Билли, больше всего меня заботит, что здесь, в Нью-Йорке, Эллис может стать очень беспокойным, не исключено, что разовьется клаустрофобия. Как только он начнет передвигаться в коляске, вам следует переехать туда, где он сможет находиться на открытом воздухе и его можно будет перевозить с места на место, чтобы он чувствовал близость с природой, видел, как растет трава.
Билли вспомнился старик, которого она встречала на улицах Нью-Йорка: слуга вез его в коляске в Центральный парк, хилые колени сидевшего были накрыты толстым одеялом; старика одевали в дорогие пальто, укутывали кашемировой шалью, но глаза его были пусты.
— Куда нам следует переехать? — тихо спросила она.
— В Сан-Диего лучший климат в Соединенных Штатах, — ответил Дэн, — но там вы умрете со скуки. Вы не должны загонять себя в угол, полагая, что обязаны целыми днями до конца его жизни сидеть при нем. Он возненавидит вас куда больше, чем вы его. Вы слышите меня, Билли? Это будет верхом жестокости, а ведь он не сможет поделиться с вами тем, что у него на душе.
Билли кивнула. Она слышала его слова, понимала, что он прав, но это казалось сейчас несущественным.
— Я понимаю, Дэн.
— Я думаю, вам лучше переехать в Лос-Анджелес. Там вы познакомитесь с множеством людей. Но вам нужно поселиться выше зоны смога. Эллис в таком состоянии не сможет выносить смог, у него действует только одно легкое. Подыщите дом высоко в Бель-Эйр, я буду навещать вас по крайней мере раз в месяц. Врачи там превосходные. Я порекомендую вас лучшему из них. Само собой разумеется, я поеду с вами, чтобы помочь ему устроиться.
Доктор Дормен не мог спокойно смотреть на Билли, сидевшую молча, с прямой спиной, словно королева, и потерянную, как дитя. Для них обоих было бы лучше, если бы Эллис умер сразу. С того самого дня, как Дэн узнал об их свадьбе, он опасался чего-то подобного. Он допускал, что у Эллиса тоже были свои страхи. Только этим могла объясняться та широта, с которой они жили, ибо Дэн Дормен знал, что его старый друг прежде никогда не отличался широтой. И необычная для Эллиса решимость отдаться жизни тоже обернулась отчаянием. Айкхорн ринулся в мир, которым доселе пренебрегал, словно зажил для того, чтобы дать Билли насладиться жизнью, пока у него есть силы.
— Вы уверены, что нам не стоит поселиться в нашем доме в Силверадо, Дэн? Эллису понравилось бы там намного больше, чем в незнакомом месте.
— Нет, не советую. Выезжайте туда в период сбора урожая, как хотите часто, но вы должны как можно больше времени проводить вблизи от крупного медицинского центра.
— Завтра я отправлю Линди покупать дом. К тому времени, как Эллиса можно будет перевозить, она все подготовит.
— Я думаю, вы сможете начать паковать вещи в середине января, — сказал Дормен, поднимаясь, чтобы удалиться.
Провожая его до двери, Билли угадала в его голосе острое сочувствие, которое он пытался скрыть за сухостью слов. Он знал Эллиса лучше всех на свете после самого себя. Однако в своей профессиональной ипостаси он обязан был оставаться сухарем, чтобы иметь дело только с фактами, оказывать поддержку, а не печальное сочувствие. Она почувствовала, что должна ободрить его, несмотря на то что в их положении нет ничего утешительного. Когда Дэн надел пальто, она положила руки ему на плечи и взглянула на него сверху вниз со слабой улыбкой, впервые улыбнувшись после того, как с Эллисом случился второй удар:
— Знаете, что я сделаю завтра, Дэн? Пойду куплю кое-что из одежды. Мне совершенно нечего надеть в Калифорнии.
Среди милых ее сердцу памятных вещичек Вэлентайн больше всего любила одну: то была даже не семейная фотография, а всего лишь пожелтевшая газетная вырезка, один из сотен снимков, сделанных 24 августа 1944 года, в день, когда армия союзников освободила Париж. Улыбающиеся, поднявшие руки в знак приветствия американские солдаты, стоя на танках, победно въезжают на Елисейские Поля, а обезумевшие от радости француженки с букетами цветов лезут на броню, целуют ликующих, долгожданных победителей, обнимают всех подряд, без разбору. Одним из этих солдат, но не на хранимом ею снимке, а потерявшемся где-то там, в блистающей круговерти того легендарного парада, был и ее отец, Кевин О'Нил, а среди тех женщин, веселившихся со слезами на глазах, была ее мать, Элен Майо.
В этом сумасшедшем карнавале им удалось немного побыть вместе, и рыжеволосый командир танка успел записать имя и адрес маленькой белошвейки с большими зелеными глазами. Его танковый корпус расквартировали под Венсенном, а когда война в Европе закончилась и войска отозвали в Соединенные Штаты, у него во Франции осталась невеста.
Кевин О'Нил вызвал Элен, как только смог, и они поселились в доме без лифта на Третьей авеню в Нью-Йорке. Остроумный, буйный ирландец, воспитанный в Бостонском приюте для сирот, быстро освоил все премудрости ремесла печатника. Пока в 1951 году не родилась Вэлентайн, мать работала в «Аттик Карнеги», и, хотя она была намного моложе высококвалифицированных портних этого прославленного дома моделей, обретенное ею в Париже мастерство оказалось безупречным. За три года она стала закройщицей и специализировалась на самых сложных в пошиве тканях: шифоне, крепдешине, шелковом бархате.
После рождения Вэлентайн Элен О'Нил оставила работу и с радостью посвятила себя домашнему хозяйству, проявив во всей полноте еще один свой великий талант — кулинарный. С Вэлентайн, даже тогда, когда малышка еще не понимала ни на одном языке, мать всегда говорила по-французски. А когда Кевин был дома, все говорили по-английски, весело, препираясь, подшучивая. Вэлентайн восхищала домашняя кутерьма и суматоха. От этих ранних лет у нее сохранилось не так много воспоминаний, но она ощущала и, похоже, всю жизнь будет ощущать тепло, веселье и оптимизм, царившие в их маленькой семье. Все трое словно жили на крошечном, укрытом от невзгод островке добросердечия и счастья. В те дни в доме звучали песни Франции: Шарль Трене, Жан Саблон, Морис Шевалье, Жаклин Франсуа, Ив Монтан, Эдит Пиаф. И лишь эти пластинки выдавали изредка накатывавшую на Элен тоску по родине, да еще слова одной песни, которую она часто пела: «J'ai deux amours, mon pays et Paris…» — «У меня две любви, моя страна и Париж».
В 1957 году, когда Вэлентайн исполнилось шесть, в последнее лето перед тем, как ей пойти в первый класс, умер Кевин О'Нил, сгорел в считанные дни от вирусной пневмонии. Через неделю его вдова решила вернуться в Париж. Элен О'Нил пришлось опять зарабатывать на жизнь, а Вэлентайн, теперь, когда они остались вдвоем, как никогда, нуждалась в семье, родственной любви. Ведь на окраине Версаля селилось огромное семейство Майо, а, оставаясь в Нью-Йорке, Элен и Вэлентайн были бы одиноки.
Работу рангом повыше, чем место простой швеи в доме моделей, либо невозможно найти, либо таковая подворачивается по счастливой случайности. В Париже конца пятидесятых портнихи в крупнейших ателье держались за свои места, словно по обету верности. В частности, главные закройщицы, отвечавшие за работу целого ателье, объединявшего от тридцати до пятидесяти работниц, жили во имя своей фирмы. Казалось, для них не существует жизни за пределами лихорадочной, завертевшей их суматохи ателье, и они часто старились на службе, где их способностям находилось применение, а их стиль становился традиционным.