Истина, оказывается, вот в чем: архив-то драгоценный действительно был, а конфискация и обыск имели место лишь в воображении владельца архива. «Литературная газета» в номере от 26 июня 1968 года официально уведомляла: «На запрос секретариата Правления Союза писателей СССР Прокуратура СССР сообщила, что в квартире А. Солженицына, проживающего в Рязани, никаких обысков никогда не производилось и никакие рукописи и архивы у него не отбирались». Никаких. Никогда. Никакие… Сошлемся еще на замечание, сделанное однолагерником нашего персонажа и давним его другом Львом Копелевым в беседе с журналистом Т. Ржезачем: «Солженицын только делал вид, что его преследуют правительственные органы, но в интересах справедливости следует подчеркнуть, что вплоть до того злополучного февральского дня, когда он был выдворен из страны, ни одно официальное лицо не переступало порога его квартиры, кроме дворника». Есть в «Записках из Мертвого дома» некто Устьянцев, отличающийся нудной привязчивостью: «Смотрит; бывало, сперва серьезно и пристально и потом каким-то спокойным, убежденным голосом начинает читать наставления. До всего ему было дело; точно он был приставлен у нас для наблюдения за порядком или за всеобщею нравственностью». Это словно об Исаиче: он ведь сам о себе, как помним, говорил: «Я не могу обминуть ни одного вопроса». Вот и здесь, при взгляде на каторгу Достоевского, ему до всего есть дело, и, словно приставленный наблюдать за всеобщей нравственностью, он убежденным голосом читает наставления великому писателю… Казалось бы, какое ему дело, допустим, до отношений Достоевского с острожным госпиталем? Нет, он желает внести свою разоблачительную ясность и тут: «Достоевский ложился в госпиталь безо всяких помех». Ну, правильно, помех не существовало, более того — имелись чрезвычайно благоприятствующие, так сказать, льготные обстоятельства, такие, как эпилепсия и ревматизм. Позавидовать можно! И, конечно же, в госпитале было лучше, чем в казарме. Там, рассказывает Александр Петрович, герой «Мертвого дома», «злость, вражда, свара, зависть, беспрерывные придирки к нам, дворянам, злые, угрожающие лица! Тут же, в госпитале, все были более на равной ноге, жили более по приятельски». Сказка, а не жизнь! Правда, вот кандалы… «Положим, кандалы сами по себе не бог знает какая тягость», — рассуждает Александр Петрович. Действительно, веса они бывали от восьми до двенадцати фунтов, т. е. от трех с небольшим до пяти без малого килограммов — сущие пустяки. Хотя поговаривали, что от кандалов после нескольких лет начинают сохнуть ноги, и Достоевский находил это вполне вероятным.
Кандалы в госпитале не снимали, а вот вместо куртки и брюк больной получал халат. Герой «Мертвого дома» рассказывает о нем: «Он успел уже на мне нагреться и пахнул все сильнее и сильнее лекарствами, пластырями и, как мне казалось, каким то гноем, что было немудрено, так как он с незапамятных лет не сходил с плеч больных… К тому же в арестантские палаты очень часто являлись только что наказанные шпицрутенами, с израненными спинами…» На эти кровоточащие спины накидывали все тот же халат. Заключает Александр Петрович свое размышление о госпитальном халате так: «Особенно же не нравились мне иногда встречавшиеся в этих халатах вши, крупные и замечательно жирные. Арестанты с наслаждением казнили их… Очень тоже не любили у нас клопов и тоже, бывало, подымались иногда всей палатой истреблять их в иной длинный, скучный зимний день…». Картину госпитального рая в Мертвом доме достойно завершает такая деталь, как ночной ушат. «И страшно и гадко представить себе теперь, до какой же степени должен был отравляться этот и без того уже отравленный воздух по ночам у нас, когда вносили этот ушат, при теплой температуре палаты и при известных болезнях, при которых невозможно обойтись без выхода». И вот теперь интересно бы услышать от нашего обличителя: хотел бы он, одевшись в пахнущий гноем халат, по которому ползают «замечательно жирные» вши, безо всяких иных помех провести в госпитале вместе с Достоевским хотя бы один день? Мог бы он проспать в этом госпитале хотя бы одну ночь, вдыхая теплый воздух, отправленный миазмами болезней и испражнений?
…Молодой, здоровый, живущий в сытости и тепле, никак не перетруженный работой, Солженицын весь срок своего заключения не очень-то и нуждается в госпитале, во врачах. Однако вот в декабре 1950 года по неизвестной причине вдруг повысилась температура — и он безо всяких помех получает у врача освобождение от работы, хотя никаких других болезненных признаков не было. А когда в январе 1952 года у него начала расти в животе опухоль, его опять-таки безо всяких помех поместили в госпиталь, где ни вши, ни клопы, ни смрад не досаждали и где в назначенный день весьма успешно ему сделали операцию. И уже недели через две он снова не нуждается в госпитале и врачах… Но даже тот заключенный, который сыт, в тепле и не нуждается во врачах, все же испытывает одну живую и острую потребность — потребность свиданий с родными и близкими людьми. Письма, посылки — это, конечно, тоже не пустяк, но свидания сына с матерью или мужа с женой — дело совсем особое. Обитатели Мертвого дома такого общения с внешним миром лишены были начисто. У Солженицына с родственными свиданиями дело обстояло совсем иначе. Сперва он виделся с тетей Вероней, а потом и с женой. Время некоторых из этих свиданий зафиксировано в книге Н. Решетовской: июнь 1945 года, август 1945-го, лето 1947-го, 20 июня 1948-го, 19 декабря 1948-го, 29 мая 1949-го, март 1950-го… Семь свиданий. Однако этим число их, как видно, не исчерпывается, Решетовская констатировала: существовал «определенный ритм жизни, предусматривающий встречи хотя бы в несколько месяцев раз». Под словом «несколько» мы вправе разуметь три-четыре месяца, и тогда получается, что с июня 1945 года по март 1950-го у Солженицына было свиданий пятнадцать — двадцать. Но если даже только семь — как это много в глазах тех, кто, как Достоевский и его собратья, лишен был и одного-единственного!
Представим себе невероятное: Достоевскому разрешили свидание с братом Михаилом или сестрой Марией. Чем был бы он озабочен накануне желанной встречи? Да, уж конечно, прежде всего тем, чтобы обобрать вшей со своей утлой одежонки. Совсем иные заботы одолевали нашего героя. «Когда Сане объявляли о предстоящем свидании, — вспоминает Решетовская, — он весь отдавался «предсвиданному настроению». Как то писал мне, что вечером, после работы, долго гулял во дворе, смотрел на луну, мысленно представлял себе будущий наш разговор… Не только я заботилась перед свиданием о своем внешнем виде, о своей наружности. Саня сообщал мне, например, что, помыв голову, ходит «в чалме из полотенца, чтобы волосы завтра как следует лежали». Пишет, что вечером побреется, вычистит ботинки…» Прическа («Да почему ж не остригли наголо?»), тщательность бритья, блеск ботинок — вот элегантные «предсвиданные» заботы Шурочки!
Чаще всего свидания проходили в Таганке, в клубе служащих тюрьмы, куда арестантов доставляли из других мест заключения. Н. Решетовская так описывает одно из них: «Подъехала никакая не «страшная машина», а небольшой автобус, из которого вышли наши мужья, вполне прилично одетые и совсем не похожие на заключенных. Тут же, еще не войдя в клуб, каждый из них подошел к своей жене. Мы с Саней, как и все, обнялись и поцеловались и быстренько передали друг другу из рук в руки свои письма, которые таким образом избежали цензуры». Разумеется, Решетовской притом и в голову не могло прийти, что после свидания с мужем, «вполне прилично одетым», ей следует, как некогда жене декабриста княгине Волконской, тщательно вытрясти свою одежду — от вшей и клопов…