Повелительное наклонение истории | Страница: 55

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Во всех местах заключения, где сидел наш герой, при культурно-воспитательной части (КВЧ) имелись клубы. В них, рассказывает он, работали драмкружки, кружки хорового пения, занимались своим делом скульпторы, художники и т. д. Правда, условия для занятий были не у всех одинаковыми: «Самые заметные люди при КВЧ художники. Они тут хозяева». Кажется, неплохо могли жить музыканты. Так, Солженицын пишет, что некоему В. Кпемпнеру, начинающему композитору, даже разрешили взять в лагерь из дома собственный рояль. И он взял! «Был у него всегда ключ к лагерной сцене, и после отбоя он там играл при свече». Кроме того, в лагерях имелись разного рода художественные ансамбли, культбригады, агитбригады, которые ездили из лагеря в лагерь со своими концертными программами. Но и этого мало! По словам Солженицына, даже «театры существовали при каждом областном УИТЛК, и в Москве их было даже несколько», к тому же подобные «театры были на Воркуте, в Норильске, в Соликамске. Там эти театры становились почти городскими, едва ли не академическими, они давали в городском здании спектакли для вольных». Хотя и «едва ли не академические», но автор тем не менее уверяет, что все это было подневольно, и нет, мол, этим ансамблям да театрам другого названия, как «крепостные». Приводит, например, тот довод, что ставились одни лишь «самые мерзкие и вздорные пьесы! А кто бы захотел поставить чеховский водевиль или что-нибудь другое — так ведь еще эту пьесу где найти!» Найти, мол, совершенно невозможно: «Ее и у вольных во всем поселке нет». Однако этому несколько не соответствуют дальнейшие слова рассказчика: «Вот Лева Г-н. Он и изобретатель, он и артист, вместе с ним мы «Предложение» ставим чеховское». Не знал же помянутый Лева чеховский текст наизусть! Еще одно сомнительное обстоятельство состоит в том, что сам же Шурочка признается: «Когда услышал, что существуют в ГУЛАГе театральные труппы из зэков, освобожденных от общих работ, возмечтал я попасть в такую труппу». И ведь сколько сил на это положил! Желая показать себя лагерному начальству с самой лучшей артистической стороны, «то и дело выступал в концертах». Спрашивается: стал бы он так настойчиво добиваться этого, если участники самодеятельных трупп действительно находились на положении крепостных?..

Солженицын имел в заключении возможность не только читать-писать, но, как уже говорилось, и слушать радиопередачи! Благодаря этим передачам наш узник сильно расширил свое музыкальное образование. Н. Решетовская, ссылаясь на его письма, дает довольно обширный перечень произведений, одни из которых ему «особенно нравятся», другие он прослушал «с особым удовольствием», третьи «с наслаждением» и т. д. Слушал он и театральные передачи, например, мхатовский спектакль «Царь Федор Иоаннович»… Справедливости ради следует заметить, что музыкой Солженицын наслаждался все-таки не весь срок своей каторги. Не было такой возможности в Экибастузском особлаге. Н. Решетовская рассказывает о том времени: «Радио — совсем не слышит. А значит, и музыки лишен. Скучает по ней. «Прочтешь программу радиовещания в газете, и только сердце заноет», — пишет он мне». Вот что его терзало, вот отчего ныло у Шурочки сердце на каторге: музыки нет! Ну, а как в смысле культурного сервиса обстояло дело в Мертвом доме? Увы, персональных радиоточек с наушниками для слушания концертов и спектаклей ни у Достоевского, ни у его сотоварищей не имелось. В кино они тоже не ходили. Но кое что из даров культуры все же было. Например, балалайки. Рассказчик отмечает, что на Рождество «многие расхаживали с собственными балалайками». Сравните это с упоминавшимся роялем… Но больше того, в рождественские вечера после работы арестанты устраивали собственными силами представление. Настоящий театр! Представление длилось часа полтора два, состояло из пьес «Филатка и Мирошка соперники» и «Кадрил обжора». О второй из этих пьес читаем: «Давался целый акт, но это, видно, отрывок; начало и конец затеряны. Толку и смыслу нет ни малейшего». Судя по пересказу, не лучше была и первая. Словом, далеко не Чехов. Но все же — театр!..

Солженицын вспоминал об условиях, в которых разворачивалась его художественная самодеятельность: «в просторной столовой начинается концерт… «Он называет столовую даже «большим залом», вмещавшим «человек тысячи две», залом, в котором и настоящая сцена с настоящим занавесом и, разумеется, соответствующее освещение. А обитатели Мертвого дома блаженствовали, радовались, восхищались в душной комнате, в тесноте, при сальных огарках. Достоевский подробно описывает все это и, отметив, что к концу спектакля общее веселое настроение дошло до высшей степени, уверяет нас: «Я ничего не преувеличиваю. Представьте острог, кандалы, неволю, долгие грустные годы впереди, жизнь, однообразную, как водяная капель в хмурый осенний день, — и вдруг всем этим пригнетенным и заключенным позволили на часок развернуться, повеселиться, забыть тяжелый сон…»

Долго, вероятно, очень долго размышлял Солженицын, чем бы еще уязвить Достоевского и всех каторжников его времени. Размышлял, размышлял и, наконец, ткнул пальцем в небо: «Каторга Достоевского не знала этапов, и по десять, и по двадцать лет люди отбывали в одном остроге, это совсем другая жизнь» — несравненно, дескать, лучшая. Не зная ее, он этой жизни завидует.

Но у самих каторжников имелась на сей счет несколько иная точка зрения. Они шли даже на такое отчаянное дело, как побег, лишь потому, что не было больше сил терпеть. Достоевский пишет: «Всякий бегун имеет в виду не то что освободиться совсем, — он знает, что это почти невозможно, — но или попасть в другое заведение, или угодить на поселение, или судиться вновь, по новому преступлению, совершенному уже по бродяжничеству, — одним словом, куда угодно, только бы не на старое, надоевшее ему место, не в прежний острог». В приведенном высказывании должны бы нашего героя ошарашить слова о том, что бежать с каторги «почти невозможно». Как так? Он же столько красноречия потратил для доказательства совершенно обратного! Он уверял, во-первых, что побегом «не было надобности каторжанам рисковать: им не грозила преждевременная смерть от истощения на тяжелых работах…» И дальше читаем в «Архипелаге»: «Из царской ссылки не бежал только ленивый, так это было просто». Еще и присовокупит при случае: «У ссыльных царского времени побеги были веселым спортом». Выходит, что только по лености не пожелали заняться этим веселым спортом декабристы и петрашевцы, Шевченко и Чернышевский и многие-многие другие. У Достоевского же читаем о побегах вот что: «Положительно можно сказать, что решается на это, по трудности и по ответственности, из сотни один… Только разве десятому удается переменить свою участь», т. е. получается, что удается бежать лишь одному из тысячи заключенных…

Солженицын корит легкой жизнью, бездельем также и декабристов, отбывавших каторгу Ссылаясь на «Записки» М. Н. Волконской, где сказано, что в Нерчинских рудниках дневная «урочная работа была в три пуда руды на каждого заключенного декабриста, он призывает читателя посмеяться над этим уроком. Его самого он очень веселит: «Сорок восемь килограмм! — за один раз можно поднять!» Конечно, для такого лба, каким был в свои лагерные годы Александр Исаевич, три пуда — ничто. Его здоровьице ни ранениями, ни тяготами фронтовой жизни, ни лагерными условиями ничуть не подорвано и даже не ослаблено. А у декабристов? В руках они держали кирку да лом, а на руках у них — кандалы. Что же до здоровья, то его расстроить имели они возможностей предостаточно, ведь многие из них участвовали в обильных тогда боевых походах, кампаниях, войнах. Так, муж помянутой Марии Николаевны Волконской — князь Сергей Григорьевич Волконский начал действительную военную службу в восемнадцать лет. Саня Солженицын в сем нежном возрасте только что стал студентом: писал конспекты, ходил на лекции, гонял на велосипеде, учил наизусть для художественной самодеятельности монолог Чацкого: «Карету мне! Карету!..» В последующие десять лет Волконский принимал участие в пятидесяти восьми непустячных сражениях, был сильно ранен под Прейсиш-Эйлау, стал генералом, командиром бригады, а Шурочка, продолжая принимать участие в самодеятельности, долго еще жил за мамочкиной спиной и только в двадцать три года попал, наконец, в армию, в обозную роту. О нашем герое в первый год его нахождения на фронте побывавший у него Н. Виткевич сообщал Н. Решетовской: «Саня за это время сильно поправился…». Когда Волконского арестовали и бросили в тот самый Апексеевский равелин, в котором через четверть века окажется Достоевский, ему подбиралось уже под сорок, а Сане, напомним, незадолго до ареста исполнилось только двадцать шесть. Многие декабристы были гораздо моложе Волконского, встречались среди них люди по тридцать, двадцать пять и даже меньше лет. Вот, допустим, гусарский поручик Иван Суржиков, штабс-капитан Соловьев и подпоручик Николай Мозгалевский: первому еще не исполнилось тридцати, второму что-то около этого, а третьему лишь двадцать четыре. Цветущие годы! Не посмеяться ли вам, Александр Исаевич, и над этими тремя: «Сорок восемь килограмм?»