13 опытов о Ленине | Страница: 13

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Необычность этой сцены удваивается, каждая сторона переживала то, что она увидела через окно-рамку, как фантазматическое видение: для Гитлера оно было кошмарным зрелищем результатов собственной военной авантюры; для солдат оно было неожиданным столкновением с самим Вождем. Подлинным чудом здесь была бы рука, протянутая через окно, скажем, Гитлер протянул бы руку раненому солдату. Но разумеется, это было таким столкновением, таким вторжением в его реальность, что Гитлер испугался и, вместо того чтобы протянуть руку, в панике приказал задернуть занавески… Как в таком случае нам преодолеть этот барьер и установить связь с Реальным Другого? Существует долгая литературная традиция, в которой рукопашные схватки с врагом превозносятся как аутентичный военный опыт (см. сочинения Эрнста Юнгера, который прославлял такие столкновения в своих мемуарах об окопных атаках Первой мировой войны): солдаты часто фантазируют об убийстве врага в схватке лицом к лицу, глядя ему в глаза перед тем, как зарезать. Не мешая продолжению борьбы, этот вид мистической общности крови играет роль фальшивой «духовной» легитимации битвы. Отступлением от такой обскурантистской идеологии являются возвышенные минуты солидарности, например во время битвы за Сталинград, когда накануне Нового года, 31 декабря 1942 года, русские артисты и музыканты приехали в осажденный город, чтобы поддержать войска. Скрипач Михаил Гольдштейн пошел в окопы, чтобы исполнить сольный концерт для солдат:

Мелодии, рожденные им, через громкоговорители достигли немецких окопов, и стрельба неожиданно прекратилась. В жуткой тишине музыка текла из-под смычка Гольдштейна.

Когда он закончил, мертвая тишина нависла над русскими солдатами. Из другого громкоговорителя, с немецкой территории, донесся голос, нарушивший молчание. Он просил умолкшего русского: «Сыграйте еще немного Баха. Мы не будем стрелять».

Гольдштейн взял свою скрипку и принялся играть энергичный гавот Баха.6

Проблема этого скрипичного выступления, конечно, в том, что в действительности оно стало лишь недолгим возвышенным моментом приостановки, сразу же после него стрельба продолжилась. Возникает соблазн предположить, что оно именно потому и не предотвратило стрельбу, что было слишком возвышенным и «глубоким», а сделать нужно было что-то куда более поверхностное. Гораздо более действенный опыт универсальной человечности, то есть бессмысленности конфликта, в котором мы участвуем, может принять форму простого обмена взглядами, говорящими все. Во время одной из демонстраций против апартеида в прежней ЮАР, когда отряд белых полицейских рассеялся и стал преследовать черных демонстрантов, полицейский с резиновой дубинкой в руке гнался за чернокожей женщиной. Внезапно она потеряла одну из своих туфель; автоматически повинуясь своим «хорошим манерам», полицейский подобрал туфлю и отдал ее женщине; в этот момент они обменялись взглядами и оба осознали бессмысленность ситуации — после подобного жеста учтивости, то есть после того, как он передал ей потерянную туфлю и подождал, пока она ее наденет, он просто не мог продолжить погоню за ней и бить ее дубинкой; итак, вежливо кивнув ей, полицейский повернулся и ушел… Мораль этой истории вовсе не в том, что полицейский внезапно открыл свою врожденную доброту, то есть мы здесь имеем дело не с проявлением естественной доброты, побеждающей расистское идеологическое воспитание; напротив, по всей вероятности, полицейский был — в том, что касается его психологической установки, — типичным расистом. Восторжествовала же тут просто «поверхностная» вежливость.

Когда полицейский протянул руку, чтобы передать туфлю, этот жест был не просто моментом физического контакта. Белый полицейский и чернокожая женщина буквально жили в двух различных социосимво-лических вселенных, между которыми не был возможен никакой непосредственный контакт; для каждого из них барьер, разделявший эти две вселенные, на некоторое мгновение перестал существовать, и это было так, словно рука из другой призрачной вселенной протянулась в обычную реальность. Однако, чтобы сделать этот волшебный момент преодоления символических барьеров чем-то более существенным, необходимо нечто большее, например нечто вроде общих непристойных анекдотов. В бывшей Югославии в анекдотах, ходивших обо всех этнических группах, принято было приписывать им определенные специфические черты. Считалось, что черногорцы были очень ленивыми, боснийцы — глупыми, македонцы — ворами, словенцы — расчетливыми… Примечательно, что с ростом этнической напряженности в конце 1980-х годов эти анекдоты стали встречаться все реже, а в 1990-х, когда начались военные действия, о них уже никто и не вспоминал. Не будучи просто расистскими, эти анекдоты, особенно те, в которых встречаются представители разных народов типа «словенец, серб и албанец пошли за покупками, и…», были одной из основных форм действительного существования официального «братства и сплоченности» титовской Югославии. В этом случае общие непристойные анекдоты выступали не как средство исключения других, тех, кто не входит «в», а как средство их включения, установления минимального символического пакта. Индейцы курят пресловутую трубку мира, тогда как мы, более примитивные жители Балкан, должны обмениваться непристойностями. Чтобы установилась действительная солидарность, одного опыта общей высокой культуры недостаточно, каждый должен обмениваться с Другим вгоняющим в краску непристойным удовольствием.

Во время моей службы в армии я сдружился с албанским солдатом. Как известно, албанцы очень чувствительно относятся к сексуальным оскорблениям в адрес их близких родственников (матери, сестры); мой албанский товарищ по-настоящему принял меня, когда мы отбросили поверхностную игру вежливости и уважения и поприветствовали друг друга формализованными оскорблениями. Первый шаг сделал албанец: однажды утром вместо обычного «Привет!» он поздоровался со мной: «Я натягиваю твою мать!»; я знал, что это был вызов, на который я должен был ответить соответствующим образом; итак, я ответил: «Все нормально, ради бога, но только после того, как я кончу с твоей сестрой!» Этот обмен вскоре утратил свой явно непристойный и иронический характер и стал формализованным; спустя пару недель мы больше не утруждали друг друга полными предложениями, он просто кивал головой и говорил: «Мать!», на что я просто отвечал: «Сестра!»… Этот пример ясно показывает опасность такой стратегии: непристойная солидарность все-таки слишком часто возникает за счет третьей стороны, в данном случае она связана с узами мужской солидарности за счет женщин. (Можем ли мы представить себе обратную версию — молодую женщину, приветствующую свою подругу: «Я трахаюсь с твоим мужем!» — на что другая отвечает: «Ага, давай, но сначала я кончу с твоим отцом!»?) Возможно, поэтому отношения между Жаклин и Хилари дю Пре кажутся нам столь «скандальными»: то, что с разрешения своей сестры Жаклин имела связь с ее мужем, столь невыносимо потому, что это связано с полным переворачиванием леви-строссовской логики женщины как объекта обмена между мужчинами, — в данном случае именно мужчина стал объектом обмена между женщинами.

Здесь есть еще одна проблема — проблема власти и авторитета; пример моего непристойного ритуала с албанским солдатом работает только потому, что между собой я и албанец были равны — оба мы были простыми солдатами. Если бы я был офицером, практически невероятно, что албанец сделал бы первый шаг. Однако, если бы офицером был албанец, ситуация была бы еще более непристойной: его жест был бы вызовом ложной непристойной солидарности, маскирующей базовые властные отношения, — парадигматический случай «постмодернистского» использования власти. Традиционная фигура авторитета (босс, отец) требует соответствующего уважения, соблюдения формальных правил авторитета; обмен непристойностями и остроты должны делаться у него за спиной. Сегодняшний босс или отец, напротив, настаивают, чтобы мы относились к нему как к другу, он обращается с навязчивой фамильярностью, донимая нас сексуальными намеками, приглашая нас выпить или посмеяться над вульгарным анекдотом; и все это нацелено на установление связи между мужчинами, тогда как отношения авторитета (наше подчинение ему) не только остаются невредимыми, но к ним относятся даже как к своеобразной тайне, которую нужно беречь и о которой не следует говорить. Для того, кто подчиняется, такая констелляция еще более клаустрофобна, чем традиционный авторитет: сегодня мы лишены приватного пространства иронии и насмешки, тогда как господин присутствует на обоих уровнях — как власти, так и друга.