Пятая колонна | Страница: 19

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Между прочим, музыковед Троицкий, брат Волкова по разуму, живописуя кошмарную советскую жизнь и муки мученические Шостаковича, в статье, посвященной столетию со дня рождения композитора, в качестве примера кошмара указывает как раз на помянутых Кирсанова, «позднее репрессированного», и Безыменского, «оказавшегося жертвой сталинского Молоха». А я знал обоих, и мне достоверно известно, что оба тихо почили в Бозе, первый — в 1972 году, второй — в 1973-м на 75 году жизни.

Особенно хорошо помню Безыменского, имевшего страсть произносить на съездах длинные речи в стихах. Это был пламенный революционер. Его звали Александр Ильич. Казалось бы, о лучшем отчестве пламенный и мечтать не может. Но Троцкий, написавший в 1927 году предисловие к первой книге поэта, изыскал лучше: Октябревич!

Так вот, Александр Октябревич действительно подвергался репрессиям. Несколько раз его жестоко репрессировал Маяковский:


Уберите

этого бородатого комсомольца!

Он же день изо дня

То на меня

неистово молится,

то неистово

плюет на меня.

Это стоит пяти лет лагерей общего режима. А уж это — десяти лет строгого:


Надо, чтоб поэт

и в жизни был мастак.

Мы крепки,

как спирт

в полтавском штофе.

Ну, а что вот Безыменский?

Так…

морковный кофе.

И лет сорок Александр Октябревич прожил с биркой «морковный кофе» на шее. Ужасно! Однако это не остановило Шостаковича, он успешно работал с обоими поэтами…

Оказывается, до Волкова и его собратьев-ревизионистов никто ничего не понимал в музыке Шостаковича, да и сам он не соображал, что делал. Взять хотя бы то, что и в начале творческого пути в 1927 году, как уже сказано, была у него Вторая симфония — «Посвящение Октябрю», его десятой годовщине, и уже в конце, в 1967 году, — симфоническая поэма «Октябрь», посвященная пятидесятилетию революции. Музыковед А. Троицкий пишет: «Удивительно, не правда ли?». И предлагает: «Чтобы поточнее определить свои представления о времени Октября, заглянем в некое «зеркало», самое незамутненное — в стихи Мандельштама». Господи, и когда они оставят его в покое! Когда отвяжутся? Суют затычкой в любую бочку. И почему «незамутненное зеркало», если поэт честно признавался: «Мы живем, под собою не чуя страны»? Наконец, известно, что Мандельштам так, например, выразился о Пятой симфонии Шостаковича: «Нудное запугивание». И добавил слова Льва Толстого о Леониде Андрееве: «Он пугает, а мне не страшно». Ну ладно, ладно, заглянем. И вот…


Ох, как крошится наш табак,

Щелкунчик, дружок, дурак!

Я мог бы жизнь просвистеть скворцом,

Заесть ореховым пирогом,

Да, видно, нельзя никак…

Увы, не удалось просвистеть, не досталось пирожка, не полакомился. А кто здесь дурак и что за щелкунчик? Неизвестно. Что дальше?


Ночь на дворе. Барская лжа:

После меня хоть потоп.

Что же потом? Хрип горожан И толкотня в гардероб…

Непонятно, с чего горожане ночью не храпят, а хрипят. Их душат коммунисты? И откуда и в какой гардероб они, хрипящие, ломятся. Опять все загадочно. Что ж, еще? Пожалуйста:


Я трамвайная вишенка страшной поры,

И не знаю, зачем я живу.

Мы с тобою поедем на «А» и на «Б»

Посмотреть, кто скорее умрет…

Можно догадаться, что «А» и «Б» — это московские трамваи, но куда герой собирается ехать, и где, и как хочет он «посмотреть» чью-то смерть. И что в этом интересного?

Однажды ленинградский критик В.Н. Орлов, главный редактор «Библиотеки поэта», предложил Твардовскому напечатать в «Новом мире» подборку такого рода стихов Мандельштама. В ответе 13 января 1961 года Твардовский, признавая, что в «Библиотеке» издавать Мандельштама, «безусловно, нужно», считая даже, что его поэзия «остается образцом высокой культуры русского стиха XX века», тут же утверждал, однако, что «вся она, так сказать, из отсветов и отзвуков более искусства, чем жизни», что это «образец крайней камерности, где все уже настолько субъективно и «личностно», что кажется порой, написано без малейшей озабоченности тем, будет ли что доступно пониманию какой-либо другой душе, кроме авторской». По-моему, все это относится и к стихам, посредством которых нам предлагают проникнуть и в тайный умысел Шостаковича.

Обосновывая свои суждения, Твардовский сопровождал перечисление стихотворений замечаниями такого рода: «Сложны и темноваты»… «гораздо темнее и замысловатее»… «первая строфа ясна, дальше — мрак»… «что такое?»… «вроде бы понятно, да нет»… «вторая строфа — не понять»… «что про что — Бог весть»… «не добраться ни до какого смысла»… «я не понимаю подобных стихов»… И резюмировал: «Как редактор, я бы лично затруднился такие стихи представить читателю, не будучи в готовности объяснить их объективный смысл». Твардовский допускает даже такое предположение: «Может быть, особая усложненность и внутренняя притемненность при внешней и будто бы отчетливости стихов этого периода (тридцатых годов) объясняется отчасти особым болезненным состоянием психики автора, о чем говорят люди, знавшие его в последние годы жизни» (Вопросы литературы № 10'83. С. 197). Покойная Эмма Герштейн, много лет близко знавшая Мандельштама, вовсе не отмахивается от этого предположения, а, наоборот, подкрепляет его.

Никакого отношения к музыке Шостаковича приведенные стихи Мандельштама не имеют. Тем более что они относятся к 30-м годам и в них ни слова нет о революции. Уж если считать возможным объяснять музыку посредством чьих-то стихов, то тут, пожалуй, подошла бы поэма Маяковского «Хорошо!». Дело не только в том, что Шостакович знал Маяковского и сочинил музыку к его комедии «Клоп» — эта поэма, как и Вторая симфония, написана в 1927 и тоже посвящена годовщине Октября.

Нет, Маяковский не по душе Троицкому, а Мандельштам, говорит, открывает мне, что «не о том Октябре написал свою симфонию Шостакович, о котором поется в стихах ее финала. Этот Октябрь был ему ненавистен. Эта симфония — об Октябре-насильнике, об Октябре-хаме… Это нож в спину революции!». Ленин в свое время приветствовал книгу Аркадия Аверченко «Дюжину ножей в спину революции», ибо это была талантливая книга «озлобленного до умопомрачения белогвардейца». И дюжину «в спину советской власти» Собчака, озлобленного до умопомрачения оборотня, тоже приветствовал его друг Путин, хотя она ошеломительно бездарна. Так вот в какую компанию усадил Троицкий великого советского композитора!

И так у них — все! Сюита «Ленинград»? Да никакого там Ленинграда, там Тьмутаракань! Прелюд «Памяти героев Сталинградской битвы»? Какие герои? Там о дезертирах! Музыка к спектаклю «Салют, Испания!»? Вслушайтесь: он же всей душой на стороне генерала Франко, а не республиканцев.

Очень увлекательно Волков пишет об Одиннадцатой симфонии «1905 год». Да, говорит, «с внешней стороны» она повествует о трагедии Кровавого воскресения 9 января, когда царские войска расстреляли демонстрацию рабочих Петербурга. Но есть же еще «внутренняя сторона». И раскрыть ее помог, оказывается, покойный зять композитора Е. Чуковский. Он где-то когда-то вспомнил и кому-то рассказал, что первоначально на заглавном листе симфонии стояло «1906 год», т. е. год рождения Шостаковича». И что? Как что! «Это позволяет (он себе что угодно позволяет. — В.Б.) услышать симфонию по-другому: как памятник и реквием по себе». Плевать, мол, на расстрелянных рабочих, не о них он думал, а о себе любимом.