Фима оборачивается, и лицо его мгновенно застывает, скованное маской смертного холода. Бежать поздно – он это знает. И я знаю, но все равно бегу, заставляя вату ног комкаться последним усилием, бегу туда, к моему другу, к замершей рядом с ним женщине и вылившейся из церкви своре Первач-псов.
Свора успевает первой; вот псы рядом с намеченными жертвами, вот вожак вырывается вперед, прыгает… безразлично минуя статую-Крайцмана, громадный четвероногий палач неумолимо движется к парализованной ужасом Наденьке…
И за спиной вожака взрывается Фима-Фимка-Фимочка.
По-другому это назвать нельзя.
Я никогда не слышал, чтобы кому-то удалось сбить атакующего Первач-пса. Рассказывали, будто отдельные жертвы пытались сопротивляться, но их удары проходили сквозь преследователей, не принося психозу Святого Георгия никакого вреда – зато человеческие зубы псов мертвой хваткой смыкались на горле, не оставляя видимых после повреждений, но… Пашка – не в счет. Он дрался с Первачами на Выворотке, да и не был Пашка в тот момент человеком.
Я молюсь о невозможном; и Фима делает невозможное.
Истекая воем и натужной пеной, Первач-пес кувырком отлетает в сторону, так и не дотянувшись до женского горла.
Я уже не бегу – на плечах у меня повисли Фол с Папой, а проклятые ноги, протащив кентов еще два-три шага, отказались повиноваться.
Стою и смотрю.
Я – лишний.
Господи, за что?! За что – Фиму?! Ведь ему не отбиться одному от всей своры! Они же… в клочья, в куски парного мяса!.. Господи, спасибо, что этого не видит Фимкина мать! Ей нельзя такое видеть! Никому нельзя… Но отвернуться нет сил, а перед глазами встает искаженное невыносимой болью лицо тети Марты – когда она узнает… Болью? Нет! Не болью – яростью, обжигающим гневом матери, способной, защищая своего сына, совершить невозможное, голыми руками… чужая ярость волной опаляет меня, из горла вырывается хрип…
Отчаянный визг тормозов. И перекошенное, безумное лицо Марты Гохэновны – то самое лицо, которое я секундой раньше так ясно видел перед собой. Лицо дергается в сторону, я плохо понимаю, что происходит здесь,что – там;я вообще ничего не понимаю, я, смешной бог без машины, я могу только стоять и смотреть на чужое-знакомое лицо, а рядом выпрыгивает из-за руля бешеный Ритка с пистолетом в одной руке и палашом в другой.
В этот самый миг свора сбивает Фиму с ног, погребая под собой.
Вопль, от которого сердце превращается в тающий снежок, безжалостными ладонями бьет по ушам; груда тел шевелится, вспухает ростками червивых щупалец, мерцающих холодным светом, пистолет в руке Ритки дергается раз за разом, плюясь синим огнем, но грохота выстрелов почему-то нет – лишь небывало вздрагивают в ответ собачьи тела и человеческие головы, когда в них ударяют смешные пули; застывший миг плывет, плавится – и в него, в сумасшедший огрызок сумасшедшего времени, в груду тел врезается воющий зверь, который еще мгновение назад был пожилой женщиной.
Обойма у Ритки кончается, он отбрасывает пистолет прочь, взмахивает палашом – и рубит, рубит Егорьеву стаю, когда белоснежные псы, судорожно теряя привычный облик, с визгом летят в разные стороны, под прямое лезвие, заточенное согласно уставу. Холод вырывается наружу из проломленных грудных клеток, из разодранных ртов, дико вывернутых лап – тетя Марта рвется к своему сыну, ей все равно, кто перед ней, кто стоит на пути… груда тел наконец распадается, метет последним февральским бураном, тонет в кирпичной кладке церковных руин… и зверь-убийца с разбегу падает на колени, склоняясь над лежащим Фимкой, на глазах снова превращаясь в человека.
Мать на коленях – и распростертое тело сына на грязном дымящемся снегу. Рядом лежит неподвижная Наденька, с широко раскрытыми, устремленными в темное равнодушное небо глазами.
Свора все-таки достала обоих.
* * *
К ним спешат какие-то люди с носилками, надсадно воет сиреной непонятно откуда возникшая «скорая»; Наденьку осторожно укладывают на носилки, накрывают белой простыней… из машины выпрыгивает врач, мягко отстраняет не сопротивляющуюся тетю Марту, склоняется над Фимой, щупает пульс, одновременно вытирая себе лоб белым колпаком…
Бесполезно.
Но почему тогда врач поспешно вскакивает, почему кричит, гневно матеря кого-то, опоздавшего с капельницей и шприцом?.. К чему это? Разве они не понимают?! Или…
Голова идет кругом, перед глазами стремительно темнеет, и последнее, что я чувствую – сильные руки успевают подхватить смешного бога без машины.
Темнота.
Она течет, плавится, обволакивая душу липким коконом, грозя задушить червя, тщетно вознамерившегося стать бабочкой; из тьмы медленно проступает…
Лицо?
Безглазое кровавое пятно; лишь щеточка рыжих усов топорщится ржавым срезом водостока.
– Имеет ли смысл спрашивать? – смеется пятно, булькая страшными пузырями, в каждом из которых – мертвый вздох. – Имеет ли смысл спрашивать: вы Залесский Олег Авраамович?
Голос, искаженный мегафоном, странно знаком.
Имеет ли смысл?.. нет, наверное, не имеет.
Потому что Легат уже взял книгу из рук Ангела, стоящего на море и на земле, взял и съел ее; и была она в устах моих сладка, как мед; когда же съел ее, то горько стало во чреве моем.
Смеюсь в ответ и ухожу до срока.
Вегилия
(опыт фуги)
Praeludium
…Почему белые обезьяны? Никогда не думала, что когда сходишь с ума…
– Еще укол?
– Не надо, капитан. Она нас слышит.
Proposta-1
…Я, Ипполит Марселино, прозываемый также Марсельцем, гражданин славного города Падуи и верный сын Святой Католической Церкви, с юности избрал трудную, но столь необходимую людям стезю юриспруденции. И в том укрепили меня тяжкие испытания, выпавшие на долю Франции, родины моих предков, а также благородной Италии, где довелось родиться мне, и всего нашего Божьего мира. Наибольшим же бедствием справедливо почитаю я чудовищные ереси, порожденные сыном Дьявола из проклятого Богом Виттенберга, имя коего не желаю поминать здесь. А посему выбрал я служением своим искоренение злодейских ересей, и в том споспешествовал мне друг мой и наставник дон Инниго Лопес де Рикальде, прозываемый также Лойолой…