Флэшмен | Страница: 59

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я пытался не слушать его, не верить в те ужасы, о которых он говорил, и умолял пощадить меня. Он послушал, ухмыляясь, потом повернулся к жене и сказал:

— Сначала дело, потом удовольствия. Голубка моя, предоставим ему поразмышлять о радостной встрече, которая ждет вас двоих. Заставим его подождать. Как долго? Пусть гадает. А у нас тем временем есть более срочные дела. — Он повернулся ко мне. — Если ты скажешь мне то, что я хочу знать, это ни в малейшей степени не облегчит твоих страданий, но думаю, ты все равно скажешь. После того как ваша хвастливая и трусливая армия была перебита в проходах, сирдар двинулся на Джелалабад. Но у нас нет сведений об армии Нотта в Кандагаре. Какие приказы ей отданы: идти на Кабул? Или на Джелалабад? Мы хотим знать. Ну?

Мне понадобилось некоторое время, чтобы прогнать из воображения заполнившие его картины ада и уразуметь вопрос.

— Мне это не известно, — отвечаю я. — Богом клянусь, я не знаю.

— Лжец, — говорит Гюль-Шах. — Ты же был адъютантом Эльфистана. Ты обязан знать.

— Не знаю! Клянусь, не знаю, — завопил я. — Я же не могу рассказать то, чего не знаю, ну так ведь?

— А я уверен, что можешь, — говорит он, и, отодвинув Нариман в сторону, Гюль сбросил накидку, оставшись в рубашке, шароварах, шапочке на голове и с плетью в руке. Он подошел и сорвал у меня со спины рубашку.

Я закричал, когда он взмахнул плетью, и дернулся, когда та опустилась на меня. Боже, никогда еще я не чувствовал такой боли: она терзала меня, острая, как бритва. Он засмеялся и хлестнул меня еще раз, потом еще. Это было невыносимо — удары обжигали плечи невыносимой болью, голова кружилась. Я кричал и пытался увернуться, но цепи не давали мне, и плеть снова обрушивалась, пронзая, как мне казалось, насквозь.

— Прекратите, — помнится, выкрикивал я снова и снова. — Прекратите!

Ухмыляясь, он отступил на шаг, но все, что я мог — это бормотать, что мне ничего не известно. Гюль снова поднял плеть. Я не мог вынести этого.

— Нет, — завопил я. — Не я. Хадсон знает! Сержант, который был со мной. Уверен, он знает! Он говорил, что знает! — Это все, что я мог придумать, чтобы прекратить это ужасное бичевание.

— Хавилдар знает, а офицер — нет? — говорит Гюль. — Нет, Флэшмен, даже в британской армии такого не может быть. Думаю, ты лжешь. — И он принялся избивать меня снова, пока я, видимо, не лишился чувств, поскольку, когда я пришел в себя, спина моя пылала, как топка, а Гюль поднимал с пола свою накидку.

— Ты убедил меня, Флэшмен, — оскалясь, заявил он. — Зная, какой ты трус, я не сомневаюсь: ты выложил бы все, что тебе известно после первого же удара. Ты отнюдь не смельчак, Флэшмен. А вскоре ты утратишь и последние остатки храбрости.

Он махнул Нариман, и она пошла за ним вверх по порожкам. У двери Гюль остановился, чтобы еще раз поиздеваться надо мной.

— Подумай над моим обещанием, — сказал он. — Надеюсь, ты не сойдешь с ума слишком быстро, когда мы начнем.

Дверь захлопнулась, а я остался висеть на цепях, обливаясь слезами и рвотой. Но боль в спине была сущим пустяком по сравнению с ужасом, терзавшим мой мозг. «Это невозможно, — убеждал я себя, — они не посмеют…»

Но я знал, что посмеют. По какой-то нелепой причине, непонятной мне до сих пор, в памяти моей всплыли случаи, когда я сам мучил других людей — о, сущие пустяки, вроде мелких издевок над фагами в школе, — я бормотал вслух, что сожалею об этом, и молил о пощаде. Я вспомнил, как старый Арнольд говорил однажды в проповеди: «Воззови к Господу нашему Иисусу Христу, и спасен будешь».

И я взывал. Боже, как я взывал: я ревел как бык, но не получал в ответ ничего, даже эха. Да и чему удивляться: ведь если на то пошло, я не верю в Бога и не верил никогда. Но тогда я продолжал бубнить, как дитя, взывая к Христу спасти меня, обещая измениться к лучшему, и вновь и вновь молил милостивого Иисуса сжалиться надо мной. Великая вещь, эта молитва. Даже если не помогает, то по крайней мере отвлекает от дурных мыслей.

Вдруг я понял, что кто-то входит в погреб, и закричал от ужаса, крепко зажмурившись. Но никто не прикасался ко мне. Открыв глаза, я увидел Хадсона, подвешенного в цепях так же, как я, и со страхом глядящего на меня.

— Боже мой, сэр, — говорит он, — что они сделали с вами?

— Запытали меня до смерти, — взревел я. — О, Спаситель наш! — И я, должно быть, снова начал бубнить.

Остановившись, я понял, что Хадсон тоже молится, спокойно твердя про себя, как я понял, Иисусову молитву. В ту ночь наша тюрьма была самой благочестивой тюрьмой во всем Афганистане.

О сне не могло быть и речи: даже если бы мой разум не был полон этими ужасными картинами, я не мог отдыхать с задранными вверх руками. Стоило мне попытаться повиснуть, ржавые оковы врезались в запястья, и приходилось снова выпрямляться, опираясь на затекшие ноги. Спина горела, и я постоянно стонал. Хадсон делал что мог, стараясь подбодрить меня, нес всякую чепуху насчет необходимости держать нос выше — это, как я понимаю, означало не падать духом во времена трудностей. Эти вещи не для меня. Все, о чем я мог думать — о горящих ненавистью женских глазах и улыбке Гюля позади них, и о лезвии ножа, протыкающего мою кожу и начинающего кромсать… О, Господи, это было невыносимо, и я чувствовал, что схожу с ума. Об этом я и заявил во весь голос, на что Хадсон сказал:

— Держитесь, сэр, мы еще не погибли.

— Чертов идиот! — закричал я. — Что ты понимаешь, болван? Это ведь не тебе собираются долото откромсать! Говорю тебе, лучше мне умереть сейчас! Да, лучше умереть!

— Но они пока не сделали этого, — говорит он. — И не сделают. Будучи наверху, я заметил, что половина афридиев ушла — видимо, чтобы присоединиться к остальным под Джелалабадом. И здесь осталось с полдюжины, если не считать вашего приятеля и женщины. Насколько я могу судить…

Я не слушал его. Я мог думать только о том, что со мной сделают. Но когда? Прошла ночь, и если не считать прихода в полдень следующего дня одного из джезайлитов, принесшего нам немного воды и еды, никто не беспокоил нас до вечера. Нас оставили висеть в цепях, как подколотых свиней, и ноги мои попеременно то горели огнем, то немели до бесчувствия. Я слышал, что Хадсон восклицает что-то про себя время от времени, будто делая что-то, но не придавал этому значения. И тут, когда свет дня начал меркнуть, я услышал, как он застонал от боли и закричал:

— Господи, получилось!

Я обернулся посмотреть, и сердце мое заколотилось, как молот. Он висел, прикованный только одной рукой, правая рука, окровавленная до локтя, была свободна.

Он резко покачал головой, и я не издал ни звука. Сержант немного поразмял правую руку и поднял ее к оковам: наручники разделялись между собой железным прутом, но запирались обычным болтом. Он поколдовал над ним некоторое время, и замок открылся. Хадсон был свободен.

Он подошел ко мне, не спуская глаз с двери.

— Вы сможете стоять, если я освобожу вас, сэр?