Когда Мариетта скрылась из виду, я вознамерился сделать то, что собирался несколько секунд назад, а именно — вернуться к себе. Но было слишком поздно: не успел я переступить порог своей комнаты, как весь шум полностью прекратился, уступив место человеческому голосу Цезарии, который, как я уже наверняка упоминал, мог ласкать слух.
— Мэддокс, — позвала она.
Проклятье, подумал я.
— Куда ты?
(Вы не находите странным: сколько бы люди ни жили на свете, все равно в душе они остаются нашкодившими детьми? Хотя я по всем меркам человек зрелый, но, будучи застигнутым врасплох, всякий раз ощущаю себя виноватым ребенком, пойманным на месте преступления.)
— Хочу немного поработать, — ответил я, после чего масляным тоном добавил: — Мама.
Должно быть, мое обращение несколько ее смягчило.
— Как продвигается работа? Хорошо? — осведомилась она.
Повинуясь желанию узреть ее воочию, я обернулся, но она оставалась невидимой для меня. Дальний конец коридора, еще мгновение назад залитый светом, погрузился в плотную тьму, чему в глубине души я был рад, ибо прежде, мне никогда не доводилось видеть тех форм, которые принимала моя мачеха во время приступов гнева и которые, могу вас заверить, способны даже святого сбить с пути истинного.
— Да, хорошо, — ответил я. — Случалось, что...
— Мариетта побежала во двор? — перебила меня Цезария.
— Я... да. Кажется, она вышла.
— Сейчас же ее верни.
— Что?
— Не оглох ли ты, Мэддокс? Я сказала: отыщи свою сестру и верни ее в дом.
— А в чем, собственно, дело?
— Я просто прошу тебя привести ее домой.
(А вот еще одна человеческая странность, о которой надлежит здесь упомянуть. Равно, как во всяком человеке кроется виноватый ребенок, так же в нем живет и бунтарь; едва заслышав обращенные к себе повелительные нотки, он рвется в бой, и, уж поверьте мне, не так-то просто его удержать в узде. Как бы это ни было глупо, но мятежный дух в тот миг овладел мной и бросил Цезарии вызов.)
— А почему бы тебе самой не пойти ее поискать? — услышал я собственный голос.
Я уже знал, что пожалею о сказанном прежде, чем произнесу эти слова, но отступать было поздно, ибо тень Цезарии, придя в движение, неторопливо, с неизбежностью рока приближалась ко мне. Хотя потолки коридора были не слишком высоки, вдруг его внутреннее пространство словно бы раздвинулось и заполнилось грозовой тучей, а ваш покорный слуга в то же самое мгновение будто обратился в щепку, в крошечную пылинку...
Остановившись напротив меня, она заговорила. Каждое ее слово, казалось, рассыпалось на части, превращаясь в ту дикую какофонию звуков, которую я уже слышал, — каждый из них срывался с ее языка с прытью столь непокорного зверя, что удерживать их в повиновении ей удавалось ценой немалых усилий.
— Ты, — начала она, — напоминаешь мне (я уже знал, что услышу дальше) своего отца.
Кажется, я не мог выдавить из себя ни звука в ответ, поскольку, честно говоря, оцепенел от страха, но попытайся я что-либо сказать, вряд ли мне удалось бы пошевелить языком. Поэтому, смирившись со своей жалкой участью, я молча глядел на вулкан, извергающий неподражаемый звериный рев и с каждым мгновением все больше устрашающий меня своей жестокостью.
На этот раз мне пришлось увидеть нечто, приоткрывшееся мне из-под мрачной пелены грозовой тучи, буквально вылепившееся из нее. К счастью, это продолжалось всего один миг, но меж тем у меня не осталось сомнений, что Цезария не столько хочет использовать меня в роли посыльного, сколько готовит меня к чему-то большему, о чем мне надлежало узнать в скором будущем. Впрочем, какие бы цели при этом ни преследовала мачеха, увиденного мною оказалось достаточно, чтобы на три-четыре секунды лишиться рассудка.
Что же все-таки мне привиделось? Боюсь, рассказывать вам об этом не имеет смысла, поскольку тому еще не придумано слов, хотя, конечно, слова существуют, вернее, их всегда можно подобрать, но вопрос в другом: смогу ли я воспользоваться ими достаточно умело, чтобы воссоздать увиденный мною образ? Именно это меня более всего ныне заботит. Да простит читатель мои жалкие потуги, но я все же дерзну это сделать.
Пожалуй, можно сказать, передо мной предстала особа женского пола, изрыгающая каждым отверстием, каждой порой своего существа некие грубые образы, причем испускала, или, вернее сказать, порождала, она не одно, не два, а тысячи, десятки тысяч подобных созданий. Но тут и подстерегает меня основная сложность описания, ибо оно не вмещает в себя тот необыкновенный факт, что сия, с позволения сказать, дама одновременно начала — как бы это лучше выразиться? — сгущаться. Я как-то читал, что некоторые звезды, разрушаясь, вбирают внутрь весь свой свет и материю, из которой состоят. Нечто подобное происходило и с ней. Как могло одно и то же существо совершать одновременно два противоречащих друг другу действия, никоим образом не укладывалось у меня в голове. Поэтому видение и произвело на меня такой эффект — я упал на пол, как от сильного удара, и закрыл голову руками, будто опасался, что оно может проникнуть в нее через макушку.
Однако Цезария решила меня пощадить. Тихо всхлипывая, я какое-то время полежал на полу в мокрых штанах, пока ко мне окончательно не вернулось присутствие духа. Когда же я наконец набрался храбрости поднять голову и посмотреть в ее сторону, оказалось, что опасность миновала, а Цезария, скрыв свое гневное обличье, удалилась от меня на значительное расстояние.
— Прошу прощения... — то были первые слова, которые сорвались с моих уст.
— Нет, — в ее голосе поубавилось и силы, и музыки. — Это моя вина. Ты не из тех детей, которым можно указывать. Просто я вдруг явственно увидела в тебе твоего отца.
— Можно... я... спрошу?
— Спрашивай, что хочешь, — вздохнув, ответила она.
— Тот облик, в котором ты только что предстала предо мной...
— Ну?
— Его когда-нибудь видел Никодим?
Слегка утомленное, ее лицо внезапно просияло, а в прозвучавший ответ вмешалась легкая усмешка:
— Ты хочешь спросить, не напугала ли я его?
Я кивнул.
— Вот что я тебе скажу: именно этот облик, как ты изволил его назвать, он больше всего во мне любил.
— Не может быть, — должно быть, мой голос звучал потрясенно, что, впрочем, соответствовало истине.
— Он и сам был не менее страшен.
— Да, знаю.
— Конечно, знаешь. Сам видел, на что он порой был способен.
— Но то было твое истинное обличье, да?