Чернила и вода, вода и чернила.
Ночью во сне я видел Галили. Это был не сон наяву — не видение вроде того, что побудило меня взяться за перо. Обычный сон, который пришел, когда я крепко спал, но он так поразил меня, что и после пробуждения я помнил о нем.
И вот что мне приснилось. Паря, словно птица, над бурлящим морем, я увидел внизу жалкий, дрейфующий по морю плот, к которому был привязан Галили. Страшные раны покрывали его обнаженное тело, кровь струями бежала в воду, и хотя я не видел поблизости акул, они вполне могли быть где-то рядом. Вода в море была черной, как мои чернила.
Мрачные волны бились о плот, отрывая от него кусок за куском, пока не осталось всего три или четыре доски, едва удерживающих на плаву тело Галили, голова и ноги которого уже были в воде. Казалось, он только теперь осознал близость смерти и стал отчаянно сражаться с веревками, пытаясь развязать узлы. Тело его блестело от пота, и порой, когда картина становилась не очень четкой, я не мог понять, что именно я вижу. То ли это было черное блестящее тело моего брата, то ли черная волна, накрывшая его.
Мне захотелось проснуться. Я не желал смотреть, как тонет мой брат. Я сказал себе — проснись. Ты не должен смотреть на это. Просто открой глаза.
Сон мало-помалу стал отступать, но прежде, чем исчезнуть совсем, я успел увидеть, что борьба моего брата за жизнь с каждой секундой становилась все отчаянней, а его кровоточащие раны на моих глазах превращались в страшные зияющие дыры. Наконец, высвободив из-под веревки правую руку, он приподнял голову, которую, казалось, облепила со всех сторон вода, увенчав его лоб сотканной из морской пены короной; глаза Галили глядели обезумевшим взором, из уст его рвался беззвучный крик. Резко рванув веревку, пленившую вторую кисть, он высвободил левую руку и уселся верхом на то, что можно было назвать остатком плота, теперь ему осталось лишь развязать скрытые в воде ноги, и он потянулся к ним.
Но он не успел этого сделать, доски, что держали его истекавшее кровью тело на воде, разъединились и расплылись в разные стороны, а размокшие и отяжелевшие деревянные обломки, к которым по-прежнему были привязаны его ноги, увлекли его за собой вниз.
Но тут случилось самое удивительное. Чем глубже он погружался в морскую пучину, тем больше светлела вода, принимавшая в свои объятия его плоть, словно благословляя его приход в свою стихию. Сбросив мрачное покрывало, море не просто стало прозрачным, как обычное море, но из его бездонной черноты рождался ослепительный свет, затмивший ярким сиянием само небо.
Я видел тело брата, погружавшееся в неведомые светлые глубины, видел все, что было выхвачено ослепительным сиянием, в том числе морских обитателей всех форм и размеров, что сновали вокруг его тела, словно с благоговением взиравших на нисхождение Галили в их царство. Там были косяки мелких рыб, двигавшихся как одно целое, огромный кальмар, крупнее, чем я когда-либо видел, и, разумеется, бесчисленное множество акул, которые, словно почетный караул, описывали круги вокруг тела Галили, словно охраняя его.
На этом, как обыкновенно случается во всех примитивных произведениях приключенческого жанра, сон мой оборвался, и я проснулся.
Вполне сознавая, что представшие мне образы нереальны, не могу не признать, что во сне мне сообщалось о грозившей Галили опасности, который если еще не утонул, то, видимо, был близок к этому.
Однако, если мои предположения окажутся верны, какая судьба будет уготована роману, который я пишу? Каким образом нынешние события повлияют на дальнейший его ход? Может, не мудрствуя лукаво, изложить голые факты, и дело с концом? Правда, это все равно что бросить свой труд коту под хвост (да простит мне читатель не слишком изящное сравнение, но сегодня ваш покорный слуга пребывает далеко не в лучшем расположении духа, и если средства художественного выражения, к коим я прибегаю, несколько вульгарны и даже непристойны, то это лишь говорит о моем нынешнем отношении к своему несчастному писательскому творчеству, которое видится мне, как бесконечно долгий, затрудненный множеством осложнений акт выделения — то меня мучают запоры, то из меня вдруг прорывается зловонная жижа).
Кажется, я слишком злоупотребляю вашим терпением и, ощущая ваше отвращение, спешу остановиться.
Итак, вернемся пока к Рэйчел. Мне необходимо переварить увиденное. Возможно, обратившись к этому сну через несколько часов, я изменю свое к нему отношение.
В последний раз мы оставили Рэйчел, когда такси везло ее к дому у Центрального парка. В руках у нее, как вы, конечно, помните, находился тот самый дневник, которым с детства мечтал завладеть Гаррисон, долгими часами рисуя его в своем воображении, представляя его размеры и пытаясь угадать, какие сведения он содержит внутри. Его страницы открыли Рэйчел тайну — весной 1865 года в Чарльстоне жил человек по имени Галили, с которым Никельберри хотел познакомить Холта, обещая, что встреча эта поможет исцелить капитану его душевные раны.
«Мне не доводилось видеть такого изобилия с первых дней войны, когда случай заставил меня зайти в бордель, где в драке погиб один из моих солдат. Положа руку на сердце, должен признаться, что всякая роскошь, тем более столь пышно присутствующая в убранстве дома, никогда не была мне по душе, излишества я прощаю только природе, ибо вижу в том свидетельство бесконечной щедрости Творца. Красивые вещи в нашем доме — вазы, шелка и изящные картинки — приобретались исключительно по настоянию Адины, которая любила окружать себя роскошью. Лично я, как, впрочем, и большинство представителей моего пола, приемлю всякую пышность в весьма ограниченном количестве и ненадолго, ибо вскоре она начинает меня утомлять.
Итак, представьте себе два особняка в Ист-Бэттери, выходящие фасадом на море и так пострадавшие от огня противника, что они едва производили впечатление пригодного жилища. Но стоило оказаться внутри, как взору открывались уникальные, собранные из пятидесяти лучших домов Чарльстона образчики роскоши, которые по своему замыслу были призваны взывать к человеческим чувствам.
Это было то самое место, в которое меня привел Никельберри и куда в свое время сопроводила его Оливия, обитавшая в этом невероятном дворце наряду с дюжиной прочих людей.
Казалось, Никельберри воспринимал увиденную здесь роскошь как нечто само собой разумеющееся (по всей видимости, такова была особенность характера повара, которая проявлялась преимущественно во времена острой нужды), меж тем я незамедлительно засыпал Оливию вопросами, требуя объяснить, каким образом удалось собрать это сентиментальное великолепие. Должен заметить, Оливия была малообразованной чернокожей рабыней (но платье и украшения, что были на ней, могли вызвать зависть у любой благородной дамы с Митинг-стрит) и не смогла дать мне вразумительные ответы, что меня не на шутку рассердило. Ее объяснения уже начали выводить меня из себя, когда в комнате объявилась другая особа, существенно моложе Оливии, которая представилась вдовой генерала Уолта Харриса, под командованием которого я воевал в Вирджинии. Казалось, она была готова утолить мое любопытство. Из се слов я узнал, что все окружавшие нас предметы роскоши были не украдены, а добровольно переданы хозяевами ныне живущему здесь человеку по имени Галили, о котором упоминалось мною выше, и мне оставалось лишь выразить свое удивление. Помимо множества ценностей, в этой сокровищнице хранилось столько вкусной пищи и напитков, сколько ни один житель Чарльстона не видел с начала осады. Дамы пригласили меня к столу, и, будучи не в силах обуздать свой волчий аппетит, я не смог воспротивиться, ибо за долгие месяцы не вкушал ничего лучшего, чем жаренные на свином, жиру пирожки. Трапезу со мной разделили еще несколько человек — черный мальчик от силы лет двенадцати, молодой человек из Алабамы по имени Мэйбанк и еще одна женщина благородной наружности, весьма бледная на вид, которую, словно верный паж, собственноручно кормил Мэйбанк. Потрясенный представшими моему взору яствами, я алчно набросился на них и принялся уплетать все без разбору, но чем больше я уничтожал пищи, тем сильнее разгорался мой аппетит. Когда я поглотил еды столько, что хватило бы на добрый десяток людей, мой желудок не выдержал, и мне пришлось пойти облегчиться, после чего я вернулся к столу посвежевшим и вновь продолжил есть. Сладкие булочки с вишней, ломтики запеченной телятины, пирожки и грибы, изумительный суп из крабов и коричневые, тушенные с кунжутными семенами устрицы. Па десерт было подано винное суфле, черничный пирог и консервированные персики — те самые, что мы в детстве называли сладкими мышками, а также фруктовые леденцы, которыми обычно угощали на Рождество. Пока Никельберри, Оливия, вдова генерала и я ели, молодая дама, которую, как выяснилось, звали Катарина Морроу, изрядно охмелевшая от бренди, встала из-за стола и, якобы вознамерившись отыскать нашего хозяина, вскоре исчезла за соседней дверью. Несмотря на ее сильное опьянение, Мэйбанк неожиданно выразил желание разделить ее общество и, кликнув черного мальчика по имени. Тадеуш, чтобы тот помог ему ее раздеть, тотчас последовал за ней.