Александр меня пригласил. Значит, по его мнению, я достоин находиться среди избранных, среди его «свиты». А самое важное – это как раз его мнение, остальное, даже скрытые издевки Германа, не имеют никакого значения.
Внутреннее устройство и убранство дома было столь же спокойным и даже, если так можно выразиться, старинным, как и его наружность. Причем явно не из любви хозяев к антиквариату, а скорее из приверженности привычной обстановке. Ни бьющей в глаза роскоши, ни холодного хайтека, ни тем более всяких сверхсовременных изысков. Все очень просто и удобно.
Гостиная – она же столовая, – в которую вела двустворчатая застекленная дверь, занимала, пожалуй, половину второго этажа. Одна из стен просторного зала состояла сплошь из окон. Высоченных, под самый потолок. Даже сейчас, когда снаружи накрапывал дождь, комната казалась очень светлой. И вообще была как продолжение сада – его старые деревья ощущались частью интерьера. У дальней стены располагался камин – очень чистый, как будто редко используемый. Впрочем, окружавшие камин диван и два кресла опровергали эту мысль. Скорее, за очагом просто тщательно и бережно следят.
Основное пространство зала делили между собой обеденный стол – судя по фигурным массивным ногам, ровесник дома – и столь же почтенный рояль. Не то чтобы антикварный, но… Я не специалист в музыкальных инструментах, однако рискнул предположить:
– Это «Бёзендорфер»?
Вероника впервые взглянула на меня с некоторым подобием интереса и кивнула. Вера же как будто удивилась:
– Надо же… Вы разбираетесь?.. – Хмыкнув, она оборвала фразу на полуслове.
– Вообще-то нет, просто… – Я смущенно потупился, уже жалея о сказанном.
– Ну… «Бёзендорфер» трудно с чем-то перепутать, – протянул Герман с самым невинным видом, но я мог бы побиться об заклад, что его изумило бы, даже если б я смог отличить рояль от контрабаса.
– Не скажи, – возразил Валентин. – Для непрофессионала это сложно.
Вера согласно кивнула.
Я хотел было рассказать об источнике своих музыкальных познаний – соседях по кампусу, – но вовремя прикусил язык: та часть меня, которую я называю худшей, тут же красочно обрисовала, какие выводы может на основании моего рассказа нафантазировать Герман. Лучшая часть привычно шикнула на «напарницу», столь же привычно обвинив ее в предвзятости. Увы, опыт подсказывает, что права обычно бывает именно худшая часть.
Сверкающий белоснежной скатертью, хрусталем и серебряными приборами стол оживляли небольшие цветочные композиции. Вера тут же изъявила желание добавить к ним и мой букет, даже двинулась к двери, чтобы принести вазу, но Герман ее остановил:
– Я сам, милая. – Его улыбка, обращенная к жене, была мягкой и немного смущенной. – Присаживайся, я мигом. – Усадив Веру, он стремительно вышел.
Валентин помог сесть Веронике. Собственно, если быть точным, попытался помочь, но та уже успела отодвинуть стул и опустилась на него с несколько раздраженным, как мне показалось, видом. Валентин расположился рядом с ней, а мне Александр указал на стул перед собой. Таким образом я оказался в окружении Германа и Вероники, хотя предпочел бы, разумеется, компанию Веры и Валентина.
Вспоминая этот день, я порой удивляюсь тому, что при всей пристальности, всей жадности моего наблюдения за «небожителями» я обращал удивительно мало внимания на детали, которые сегодня кажутся невероятно важными. Тогда я видел лишь образцово счастливую семью – прекрасных, благородных, любящих друг друга людей. Даже язвительный Герман, хотя и не оставил своих ехидных взглядов и полунамеков в мой адрес, начал казаться вполне симпатичным человеком.
Кое-что я о нем понял. И не только о нем.
Для Германа – поглощенного своим призванием балетмейстера – Вера была чем-то гораздо большим, чем просто жена, пусть даже любимая. Мне всегда нравились художники-прерафаэлиты, и тут в какой-то момент я, как откровение, вспомнил картину Эдварда Бёрн-Джонса «Душа добивается» из серии «Пигмалион и Галатея». Пигмалион создал Галатею – и боготворил ее! И разумеется, считал творение своей собственностью. Мне даже показалось, что Герман слегка ревнует Веру к Алексу – совершенно неуместно и, скорее всего, неосознанно. Быть может, и его враждебность ко мне тоже объяснялась все той же ревностью – беспричинной и неосознанной? Хотя чего там – беспричинной. Один взгляд на Веру делал чувства Германа более чем понятными и, пожалуй, оправданными. Откровенно сказать, я даже ловил себя на мысли, что завидую ему, – и наплевать, что Вера старше меня. Потом я вспоминал Риту и боялся покраснеть от стыда.
Впрочем, это были лишь моменты. Больше меня занимали размышления о том, почему дети Алекса – оба! – вместо науки выбрали искусство. И оба в нем невероятно преуспели. Вера была балериной – музой, творением и инструментом собственного мужа. Валентин – весьма успешный композитор – тоже нашел источник вдохновения в своей жене. Точнее, видимо, сперва нашел, а потом сделал ее своей женой. Если Вера – в том числе и как балерина – была абсолютным творением Германа, то исполнительские таланты Вероники развивались, кажется, более самостоятельно. Кстати, глядя на ее мужа, я удивлялся несоответствию своих представлений и реальности. Мне всегда казалось, что композиторы – существа сплошь худощавые, даже субтильные, с длинными пальцами и, возможно, с горящими очами. Из всего этого набора Валентин обладал лишь длинными пальцами. Ни субтильности, ни горящих очей. Крупный, с детским простодушием в карих глазах. И это – композитор? О да, ехидно подсказала реальность.
После не слишком продолжительного застолья Вероника полушутливо, полуторжественно объявила, что у них с Валентином есть для Александра «особый подарок». Валентин торопливо, насколько позволяла его «некомпозиторская» комплекция, вскочил со стула, чтобы помочь Веронике подняться из-за стола и занять место за роялем. В лукавом прищуре Алекса явственно читалось предвкушение…
Несмотря на все старания соседей-музыкантов, меломана из меня так и не вышло. Я не ориентируюсь ни в классической, ни в современной музыке, ничего не понимаю ни в жанрах, ни в направлениях, не отличу Генделя от Шнитке. Впрочем, быть может, это и не нужно. Музыка есть музыка, ее нужно просто слушать.
Музыка, появлявшаяся из-под пальцев Вероники, захватила, заворожила меня с первых тактов, даже с первых звуков. Музыка была поднявшейся перед моим внутренним взором стеной пламени, ее наполняли сила, мощь и невероятная, дивная красота. Торжественная неторопливость вступления постепенно сменилась стремительностью лесного пожара, но не пугающей, а влекущей, поднимающей к самому небу. Даже природа за окном, кажется, услышала эти звуки – и подчинилась им: закатное солнце разогнало весь день лежавшие на городских крышах облака и теперь заливало гостиную янтарно-оранжевым сиянием.
Глядя на летающие над клавишами руки Вероники, я почти не верил, что эти изящные сильные пальцы – обыкновенные, человеческие – могли вызвать к жизни столь яркое и могущественное великолепие. Старинный рояль под властью этой хрупкой женщины звучал возвышеннее архангельских труб. А сама Вероника казалась погруженной в почти сексуальный экстаз: глаза невидяще блестели из-под полуприкрытых век, губы повлажнели, на напряженной шее билась тонкая жилка…