Из дневника убийцы
Детство — это пора большой любви и большой ненависти. Только в детстве чувства чисты, беспримесны и царят безраздельно. Только в детстве ты любишь до полного самозабвения и так же остро ненавидишь. Вся любовь моего сердца принадлежала, разумеется, бабушке. А вот больше всех я ненавидела свою тетку. Она приходила к нам примерно раз в месяц — грубая, примитивная бабища. У нее было все толстое: толстая шея, толстые ноги, даже ее сладкие духи казались мне толстыми. Бабушка поила ее чаем, а она требовала, чтобы я сыграла Кабалевского [26] . Кабалевского я ненавидела номером вторым, сразу после тетки.
Я играла то, чего от меня требовала невзыскательная и неразвитая в музыкальном отношении родственница, а сама представляла, что я — Отелло, а тетка — Дездемона. И я обхватываю эту толстую, невыносимо воняющую духами шею руками и душу, душу… На какое-то время это помогало. Я даже могла улыбнуться ей, отыграв. Не знаю, почему я так невзлюбила эту безвредную, в сущности, женщину. Однако зачастую мы не вольны в наших симпатиях и антипатиях, они возникают спонтанно, и только потом, когда в ситуацию вмешивается разум, мы становимся способны к переоценке. Ведь моя доброжелательная и улыбчивая родственница никогда не делала мне ничего плохого, напротив, она меня наверняка любила и всегда являлась не с пустыми руками. Мне вручалась большая коробка конфет, книга, иногда — игрушка, краски или карандаши. Но мне было не угодить, я угрюмо надувалась над своей чашкой чая, ожидая, когда же эта особа, насладившись своим Кабалевским, наконец уйдет… В очередной теткин приход я так живо вообразила, что душу ее толстую шею, что у меня свело пальцы. Видимо, и лицо у меня было соответствующее, поскольку бабушка немедленно заявила, что я слишком много времени провожу за инструментом, совсем не бываю на воздухе, и выставила меня на улицу.
На улице моросило и уже зажигались фонари — наступал ранний осенний вечер. Идти мне было некуда, стоять под козырьком парадного — скучно. Я бездумно побрела по улице, как слепая лошадь в водовозке. И так же, как лошадь, получившая посыл, я прошла точно, как по навигатору: миновав два перекрестка, я перешла на другую сторону… и очутилась прямо у своей музыкальной школы. Я и сейчас могла бы с закрытыми глазами повторить весь путь от нашего дома до школы. Мой каждодневный маршрут был выверен, как музыкальная фраза, и шаги четко попадали в ритм… Последний аккорд — и я остановилась. Окна здания светились, из крыла духовых доносились истошные звуки — я думаю, такими голосами кричали мастодонты в мезозойских болотах во время случки. Наверное, кто-то учился играть на геликоне. Я зачем-то попыталась подпрыгнуть и увидеть играющего, но окна находились довольно высоко, и у меня ничего не получилось. Я немного посидела на крыльце, на перилах. Однако перила намокли под холодным октябрьским дождем, и сидеть на них было неприятно.
Когда я вернулась домой, тетка уже уехала. Остались только лежащие на краю стола подношения и приторный запах ее духов. Назавтра я заболела — или уверила бабушку в том, что заболела. Мне хотелось, чтобы она пожалела о том, что выставила меня вчера вечером в морось. Она спешила на работу, и ей уже некогда было проверять, действительно ли у меня температура и так ли сильно болит горло, как я сиплю. Она велела мне вызвать врача, сделать чаю с лимоном и лежать в постели. Лежать в постели я, разумеется, не стала. Дождавшись, когда за бабушкой захлопнется дверь, я села к инструменту, заиграла Кабалевского и представила себе толстую теткину шею. Однако сегодня этого мне почему-то не хватало. То ли Кабалевский, играемый не по заказу, не действовал, то ли я действительно вчера простыла — но я не получила от привычного спектакля с удушением Дездемоны никакого удовольствия…
И тогда я придумала новую игру. Я вырезала тетку из бумаги — так же точно, как я вырезала своих актеров для бумажного театра. Она получилась мало похожей на себя — разве что шея такая же толстая. Однако это было не важно. Я ведь точно знала, что это она! Но в этот раз я не стала ее душить. Я взяла иголку и воткнула ей прямо в нарисованное сердце.
В зале было почти темно. Он сам не знал, зачем пришел сюда этим вечером. Его томило какое-то неясное чувство. Скорее даже не чувство, а предчувствие. Он был, разумеется, отнюдь не глупым человеком и понимал, что его сегодняшнему томлению есть вполне разумное и логичное объяснение. Оксана умерла, и место, которое она занимала в сердце, опустело. Хотя… занимала ли вообще хоть какое-то место в его сердце эта женщина? Он хотел спросить себя честно, но и без этого, в сущности, ненужного вопроса, он давно уже знал ответ: любовь ушла. Причем исчезла она уже давно, а то, что связывало его с Оксаной, вряд ли можно было назвать любовью. Ему было хорошо с ней в постели, но давно миновали те времена, когда она действительно была нужна ему каждую минуту, нужна как соратник и советник… как часть его самого. Постепенно, шаг за шагом эта женщина отходила от него, с каждым скандалом, с каждой некрасивой выходкой она становилась все дальше… пока не ушла совсем. Но почему-то сегодня он чувствовал ее незримое присутствие… или это просто нервы шалили?
Можно было отправиться домой, но что делать там? Сидеть с книгой в своей комнате, как барсук в норе? С Ларисой он почти не разговаривал, и к его постоянному отсутствию в доме она давно привыкла… Кроме того, после смерти Оксаны у жены появился какой-то новый, испытующий и вместе с тем удовлетворенный взгляд, крайне неприятный ему. Так что идти вечером было некуда и незачем, и почти все свои вечера он теперь проводил в театре. Он тихо приоткрыл дверь…
— О, не грусти по мне… — пел бесплотный голос в глубине, в самом сумраке зала.
За роялем сидела она… Савицкий почувствовал, как волосы зашевелились у него на голове…
— Я там, где нет страданий.
Забудь былых скорбей мучительные сны…
Его мертвая возлюбленная сидела за роялем и пела! Это был ее любимый романс. В самом начале их любви она пела эти бессмертные строки здесь, в этом самом зале, за этим самым роялем! Это было тогда, когда они были полны друг другом, когда понимали друг друга с полуслова, полувзгляда, полувздоха… Потом все это пропало. Она сама все разрушила! И вот теперь она вернулась, чтобы он снова стал счастлив! Он боялся пошевелиться, сделать какое-то неловкое движение, издать звук, спугнуть этот голос, божественный голос… Какое счастье слушать его!..
— О, не тоскуй по мне…
Меж нами нет разлуки —
Я так же, как и встарь, душе твоей близка,
Меня по-прежнему твои волнуют муки,
Меня гнетет твоя тоска…
Сердце остановилось у него в груди. Потом снова стукнуло с болезненным толчком. Этого не может быть… Не может быть! Он сделал шаг вперед, и силуэт за роялем как бы обрел плоть, а голос, который наливался силой, зазвучал теперь почти грозно:
— Живи! Ты должен жить…
И, если силой чуда ты здесь найдешь отраду и покой,