Я попросила господина епископа, чтобы он приехал в П. и привез с собой Эудосию; я предпочитала спокойно поговорить обо всем в доме, где выросла, в нашем мире, а не в епископском дворце, пропитанном запахом холостяцкого пота; тем самым невообразимым запахом, что источают вечно открытые, широкие и рыхлые, вялые и омерзительно мягкие поры, самым тесным образом связанные, как я полагаю, не только с воздержанием, в которое, несмотря на свое происхождение, я верю, но также и с семенящей монашеской походкой, с мягкой улыбкой евнухов, с гнетущей тишиной галерей и ризниц и, я точно знаю это, с литургическим ароматом священнических риз, вобравших в себя всю пыль годов и молитв, десятилетий и сырых камней. Я предпочла вести разговор в своем доме, приехать туда самой денька на два раньше и как следует проветрить его, открыть окна, впустить неяркое солнце, и там, под защитой воспоминаний о матери, ее присутствия, выплеснуть на отца всю ту тоску, что терзала меня.
— Я не люблю его, ты знаешь, я не люблю его, он вызывает у меня либо отвращение, либо сострадание. Он комедиант, но моему ребенку нужен отец, а он — его отец, в этом нет никакого сомнения.
Мой отец приласкал меня, как это умел делать только он, и постарался убедить меня в моей любви, в необоснованности моей импульсивности, моей досады, не позволявших мне видеть, что я действительно завишу от Кьетана, что его личность поглощает меня, что я только и делаю, что говорю о нем, о его семье и действую в соответствии с этим.
— Он знает, что я твой отец?
Я была поражена. Впервые подобный вопрос ставился передо мной так прямо. И впервые я сама задала себе этот вопрос. Нет. Он не знает, что епископ О. — мой отец, и он никогда об этом не узнает, предполагать он может, но знать наверняка — никогда.
Мы много говорили в те выходные. Эудосия расчувствовалась и предложила мне взять на себя заботы о будущем ребенке. Она расплакалась и вспомнила мою мать. И еще больше расплакалась. Мой отец тоже расчувствовался и наконец осознал, что скоро станет дедушкой. Он подшучивал и фантазировал по этому поводу, спрашивая себя, как все это воспримет оттуда, издалека, его брат. Потом мы вновь стали серьезными и разработали настоящую стратегию, которой мне необходимо было придерживаться; когда я вернулась в К., я прекрасно знала, что мне следует делать. Как только приехала, я сняла трубку и возвестила Кьетану:
— Все подтвердилось. Ты будешь отцом. Ты уже отец.
В первый момент ответом мне было молчание; вскоре слегка запинающийся голос сказал:
— Я сейчас же приеду к тебе.
Когда я открыла ему дверь, он в волнении обнял меня и позволил себе роскошь положить одну из своих прекрасных рук мне на живот. Потом поспешил попросить у меня разрешения позвонить своей матери, чтобы сказать ей, что все подтвердилось. Мне это совсем не понравилось, и лишь когда я отдала себе отчет в том, что сама только что сделала то же самое, я смогла подавить неприятное ощущение, которое какое-то время еще кривило мои губы: все-таки он мужчина, а есть слабости, что позволительны лишь нам, женщинам.
оя память не расположена к спокойным воспоминаниям. Я останавливаюсь на обочине дороги, ведущей меня к дому, и пытаюсь освободиться от своей тоски с помощью слов, с помощью тропы, которую указал мне Кьетан, в счет той самой израсходованной квоты, о существовании которой я догадалась совсем недавно, возможно, во время последней остановки, а может быть, и раньше. И теперь она встает передо мной, как стена, от которой нет спасения. Я знаю, что должна вернуть слова, знаю, что должна восстановить язык, снова начать говорить на нем, наделить его истинными формами, точным смыслом, я это знаю; но я знаю также, что это совсем не простой труд: я предаюсь воспоминаниям на языке, который долгое время был мне чужим, прекрасно понимая, что у меня очень мало времени для того, чтобы освободить его слова от чар и наполнить их реальным смыслом. Я должна лишить слова их магического, эмоционального значения, очистить их от чувств, от сентиментальности, которые они в себе несут, ибо именно посредством их и с их помощью мой отец дал мне то сентиментальное воспитание, коим я отмечена, и именно через них я израсходовала свою словесную квоту. Я должна научиться говорить Земля и не позволить при этом теплому чувству заполонить меня, не позволить нежности трав и сырости осени неслышно опуститься в мою душу, а прекраснейшим долинам, гордым священным вершинам, невозмутимой морской глади, лежащей у подножия гор, — предстать перед моим взором. Иными словами, слово Земля не должно ассоциироваться в моем сознании только лишь с картинами природы, с завыванием ветра в дубравах, со светом, струящимся в рощах сквозь листву каштанов; при этом я хочу по-прежнему любить и ветер, и дубы, и камень, и воду, а еще реки и горы, мелодию гайты и журчание родниковой воды; но я хочу, чтобы они не опускались каменными плитами мне на душу. Я знаю: я израсходовала свою словесную квоту, как знаю и то, что несчастная квота Кьетана тоже израсходована; но я знаю также, что мир не кончается Кьетаном, я знаю, что могу придать новое значение словам, освободить их от чар, лишить их литургического, ритуального смысла; и тогда земля станет лишь одним из слов, а наша Земля — лишь одной из земель в мире, несомненно, моей, той, что я буду любить как никакую другую, но уже иной, не сентиментальной любовью. И я скажу колдовской язык и пойму, что речь идет о моем крестьянском языке, на котором говорят бык, ветка, щепка, и что-то забьется у меня в груди; а когда слова, освобожденные от чар, слетят с моих губ, то у меня в груди уже ничто не забьется, это будет все равно что сказать телевизор, телефон, ономатопея, металлургия, стрептококк; и речь станет не упражнением души, а деятельностью мозга, и я скажу епископ и не подумаю при этом отец, и скажу земля и ни одна голубка не взмахнет крыльями в моей душе. У меня впереди долгий путь из слов, которые я должна наделить их истинным смыслом, язык, который я должна очистить от его ритуального, литургического значения, и все это за тот короткий отрезок пути, что остался до моего дома. И я предаюсь воспоминаниям, которые то сопротивляются мне, то спешат, то замирают, то падают ускользающими каскадами тончайшего серебра.
Моя память не успокаивается, и все стремительно проносится перед моими глазами. Я чувствую себя посторонней и далекой всему, что вспоминаю, и меня пронизывает холодность ума, наполняющая меня иными чувствами, которые я не хочу исповедовать ни под каким видом, и я не знаю, бежать ли мне не торопясь или мчаться во весь опор. И вот я вижу, как Кьетан звонит по телефону, а я, не придавая этому значения или стараясь не придавать, включаю телевизор и дурею, созерцая рекламу. Кьетан говорит со своей матерью и, по мере того, как он произносит: «Да, мама, да, конечно, конечно, я джентльмен, да, мы поженимся, да, не сомневайся, конечно, конечно, мама, ты права, конечно, конечно, конечно, мама, конечно…» — я чувствую себя будто замаранной, грязной, будто меня продают или покупают. И в общем-то разумно, что они так говорят, ибо точно так же я говорила со своим отцом, с той только разницей, что Кьетан при этом не находился там же, рядом, в мнимой отстраненности лежа на диване, читая журнал или тупея от телевизионной рекламы.