Помреж Валя (та самая, за которую давали «один берблюд» и все прочее) перепугалась его мрачной решимости и кинулась предупредить Ромма:
— Михаил Ильич! К вам Барнет идет! Он вас убьет… Он же боксер! Он считает, что у вас с Кузьминой роман! Боже мой, что делать, что делать?!
Ромм (рыльце у него было некоторым образом в пушку, потому что Лёля ему сильно-таки нравилась, только никто об этом не догадывался, и она сама в первую очередь!) после предупреждения взволнованной Вали тоже решил подкрепиться. Для храбрости. Хоть Барнет и бывший, а все-таки боксер. Мало ли что придет ему в голову?
У режиссера хранился спирт, предназначенный для протирания аппаратуры операторов, однако честняге Ромму и в голову не пришло прикоснуться к «энзе». Он схватил бутылку одеколона «Магнолия» и…
Спустя две минуты на пороге возник Барнет: здоровенный, тяжеленный, потный от злости, сжавший кулаки. Высокий, худой Ромм тоже сжал кулаки и вышел против него.
Барнет пялился на него, тяжело дыша… Потянул носом — и увидел через плечо Ромма пустую бутылку из-под «Магнолии» на столе.
— «Магнолию» пили? — спросил мрачно.
— «Магнолию», — кивнул Ромм. — А вы?
— «Сирень», — буркнул Барнет. — А больше одеколона у вас нет?
— К сожалению, нет, — с искренним огорчением ответил Ромм.
— Жаль…
Помолчали.
Что-что, а чувство юмора имелось у обоих мужчин. И Барнет начал понимать, какого же он свалял дурака… Очень захотелось сделать «налево кругом», а потом — «бегом». Но это было бы уж вообще — предел всему! Поэтому он выдавил с трудом:
— Ну, как дела?
— Ничего, — ответил вежливый Ромм. — Потихоньку снимаем.
— Жарко уж очень.
— Очень…
— Ну так я пойду, — сообщил Барнет, и они оба вдруг рассмеялись.
Пока происходила эта беседа, Валя собрала всю группу и привела к домику Ромма — защищать режиссера. Когда вышел успокоенный Барнет, провожаемый непобитым Роммом, все почувствовали себя обманутыми.
На прощанье Барнет грозно сказал Лёле:
— Хороший мужик Ромм… Но смотри!
Он уехал, а Лёля последовала его совету: стала смотреть на Ромма. И только теперь обнаружила, что и Ромм смотрит на нее совершенно особенно…
Спустя год Андрей Москвин снова приехал в гости к Лёле. Долго рассказывал о своей работе с Сергеем Эйзенштейном — рассказывал с обожанием! — потом посмотрел в Лёлины смеющиеся глаза и спросил:
— Ну? Не зря жгли бубен?
— Ну? — спросила и Маруся. — Я тебе что говорила? Насчет того чудака и платья подвенечного? А ты — праздничное, праздничное… Ничего-то вы, городские, не понимаете!
Разговор этот состоялся в тот день, когда Елена Кузьмина выходила замуж за Михаила Ромма.
Снова за кинорежиссера!
И она стала у него ведущей актрисой. Ромм снимал ее во всех своих фильмах, разве что «Ленин в Октябре» и «Обыкновенный фашизм» обошлись без нее. А так… «Тринадцать», «Мечта», «Человек № 217», «Русский вопрос», «Секретная миссия», «Корабли штурмуют бастионы», «Дуэль»…
Между прочим, в «Кораблях» Кузьмина сыграла леди Гамильтон, посоперничав с самой Вивьен Ли. Леди Гамильтон у Кузьминой получилась не столь обворожительная, как у знаменитой англичанки, зато, кажется, более похожая на себя — истинную, которую называли злым гением адмирала Нельсона…
Так или иначе, это были прекрасные фильмы, классика нашего кино. И жизнь у этой пары, режиссера и его любимой актрисы, была прекрасная.
Они жили долго и счастливо, пока не разлучила их смерть.
Зал замер. Зрители стояли — все как один стояли! — и, кажется, даже не дыша, внимали летевшему со сцены голосу певицы:
Занесло тебя снегом, Россия,
Запуржило седою пургой,
И холодные ветры степные
Панихиды поют над тобой.
А впрочем, нет, про этот голос нельзя было сказать, что он — летит. Он наползал душным маревом дальних пожаров — то горели отчие дома, подожженные обезумевшей толпой, он заволакивал пространство сизой газовой завесой — так заволакивал смертоносный иприт поле боя, которое вмиг становилось полем смерти, он тяжело и медленно кружил, словно и впрямь снег над забытым погостом, на который никто и никогда не придет навестить родные могилки, потому что все живые бежали из родимой стороны, не оглядываясь, ибо оглянуться — означало лечь белой костью в придорожной канаве в то время, как мимо пролетит, клацая зубами и разевая окровавленную пасть, безумный красный зверь по имени Революция…
Занесло тебя снегом, Россия! Воистину так. Да осталось ли от тебя хоть что-нибудь, кроме сугробов белых — безбрежных, словно мировой океан скорби? А мы, чайки с перебитыми крыльями, занесены ветром на чужбину, притулились на голых, неприютных скалах, ютимся там, нахохлившись, да жалобно кличем над седой, туманной, непроницаемой для взора равниной:
Занесло тебя снегом, Россия…
Зал рыдал и рукоплескал. Овации порою прерывались, потому что людям нужно же было утереть глаза, и высокая женщина, стоявшая на сцене, тоже плакала, не стыдясь того, что слезы прочерчивают две темные, мрачные дорожки на тщательно загримированном лице и падают на затянутую черным шелком высокую грудь. Но такая — заплаканная, задыхающаяся, растерянная — она казалась слушателям еще роднее, еще ближе, еще дороже… Хотя, казалось бы, нельзя быть ближе с публикой, чем была с нею певица Надежда Плевицкая во всю свою артистическую карьеру, а тем паче — на концерте в зале имени Бетховена в Берлине. В зале, переполненном русскими эмигрантами.
В то время у российской эмиграции было две столицы — Париж и Берлин. Париж стал средоточием политической, культурной и светской жизни, проходящей под знаком мечты о восстановлении монархии, сверкающим утесом, к которому прибились наделенные интеллектом, талантами и кое-какими средствами бесприютные обломки «бывшей России». В Берлине все было как бы рангом пониже, потише, менее шикарно, более по-домашнему, даже уютно. А поселились там те, кто в феврале семнадцатого нацепил красный бант на сюртук чиновника, шинель офицера или студента, шубку томной барыньки или жакетик курсистки и хаживал к Пивато либо езживал на «Виллу Родэ» [21] — выпить шампанского за будущую народную революцию. Теперь они, посеявшие ветер, пожинали бурю и готовы были заложить душу всем насельникам ада, только бы вернуть прошедшее обратно. Увы, такого всемогущего Мефистофеля ни в каких кругах инферно пока не находилось, а потому и тем и другим — и монархистам, и демократам — не оставалось ничего другого, как рыдать на концертах, где звучала русская музыка, пелись русские песни, и упиваться этим трагическим мазохизмом: тоской по Родине.