Но он попытался, и ему в конце концов удалось выискать в своем теперешнем состоянии пусть небольшую, но упругую силу сопротивления. Ну давай, подумал он. Пока ты знаешь, что все это морок, и помнишь, что с тобой произошло, ты будешь в порядке. Он не мигая сосредоточился на стене, на том, что краска и штукатурка не могут прийти в движение. Это напоминало попытку левитации с помощью взгляда, но трепещущая холстина не поддавалась его воле, у нее не было никаких причин исполнять его желания. Марк закрыл глаза, стараясь совладать с приступом морской болезни, безумной качки, в которую он попал. Тогда он открыл глаза, и ему стало в сто раз хуже.
Раскрашенная кожа стен расползалась, обнажая освежеванное мясо. Кожа липла к телу, сопротивляясь, но палач безжалостно стягивал ее. Красная плоть была живой, она пульсировала и сочилась.
Все это было нереально, и Марк это знал, но головокружение и судорожный спазм заставили его покачнуться, так что он едва не потерял сознание. Марк стиснул зубы: он не хотел быть таким, и он не будет таким слабым, таким подверженным панике, конечно же он может держаться куда лучше. Он принудил себя подойти к стене и дотронуться до нее рукой, хотя это было ужасно, он мог сделать это, только собрав остатки воли, уговаривая себя, что сейчас ладонь его ощутит прохладную штукатурку.
И он почувствовал, но это было жарким и липким от крови: но, что еще хуже, оно вздрогнуло при его прикосновении, забившись в агонии, Марк даже услышал доносившееся откуда-то громкое дыхание умирающего животного.
Марк попятился, и ему пришлось нагнуть голову, задыхаясь, он чувствовал, что ему никогда не вернуть того дыхания и запаса сил, которые отняли у него эти несколько шагов, это прикосновение. Дело было не в том, что он поверил в реальность происходившего, но то, что оно нереально, казалось, уже не имеет никакого значения. Он ничего не мог с этим поделать, так могло продолжаться до бесконечности. А когда все это кончилось, ему показалось, что он наконец понял. Нет, он не умрет, а скорей всего, сойдет с ума, вероятно, лекарство способно сделать это, возможно, оно привело в действие проклятие Новиев, и ему придется видеть подобные вещи до конца дней; мысль была невыносима — он предпочел бы, чтобы это был яд.
Пол постепенно становился мягким, как губка, и начал вращаться, поэтому устоять на ногах было все труднее, но после того, что он пережил, Марк не мог дотронуться до чего бы то ни было. И все же он никогда еще не прилагал такого яростного усилия, стараясь казаться нормальным, по крайней мере, в такой степени, чтобы его выслушали. Но именно поэтому он не мог смотреть на Фаустуса: он знал, что если увидит, как сдирают заживо кожу с человека, то завопит во весь голос и никакая решимость ему не поможет.
— Я не могу разговаривать с тобой при нем, могли бы мы куда-нибудь уехать?
— Что? — сказал Фаустус.
— Он не врач. Должно быть, он приехал на одном из этих фургонов. Он сделал мне укол, так что ты не поверишь тому, что я сейчас скажу. Послушай, — Марк заговорил тише, но все же не приближаясь к Фаустусу. — Кажется, — произнес он, с какой-то невероятной осторожностью подбирая слова, — это случилось со мной, ну заклятие. Они это тебе говорят?
— Нет, конечно нет, — успокоил его Фаустус, проникнувшись бесконечной жалостью к племяннику. Марк тяжко вздохнул.
— Мы еще ничего ему не давали, — негромко сказал мнимый доктор, — но он, кажется, чем-то очень напуган, и с момента прибытия состояние его все время ухудшается. Он что-то сказал насчет яда. Но что-то вроде этого он уже говорил, когда его привезли.
— Уходите, убирайтесь отсюда, — спокойно сказал Марк, но слова его все еще звучали как подавленный вопль, каковыми они и были. Он проглотил слюну и снова через силу, задыхаясь, сказал: — Сначала я не понял, что это было, но если все решат, что я стал… вроде дяди Луция, то это почти так же безопасно, как если бы меня убили. Понимаешь?
— Понимаю, — ответил Фаустус так мягко, что бессильные слезы снова навернулись на глаза Марка. Стены пульсировали, кровоточили.
— Пожалуйста, давай уедем. Пожалуйста, хотя бы… хотя бы из-за Вария…
— Да, сейчас куда-нибудь поедем. А насчет Вария я узнаю, — все так же мягко пообещал Фаустус.
Значит, это оно, подумал Марк, и ничего теперь не поделаешь.
За дверями палаты раздался шум борьбы, беспорядочный топот ног. Марк услышал, как сестра, словно схватившись с кем-то, придушенно вскрикнула:
— Что вы себе позволяете?! Сюда нельзя, здесь нет охраны!
Другой голос, нет, этого не может быть, ответил:
— Ну, так и вам лучше сдаться, а я никуда отсюда не уйду.
И она ворвалась в распахнутую дверь.
В первый момент Марк не мог посмотреть на нее, потому что боялся того, что может случиться, если он это сделает, но не мог удержаться, и, хотя освежеванные туши по-прежнему мелькали вокруг нее, она не изменилась, и ее лицо, ее покрасневшие, с темными кругами глаза, были прекрасны. Мне это просто мерещится, подумал Марк, нет, она никак не могла оказаться здесь.
Уна бросилась прямо к нему, едва не врезавшись, не коснувшись его, но тут же отступила на шаг назад, не сводя с него глаз. Затем она мельком взглянула на стену, словно та все еще истекала кровью, хотя Марк знал, что Уна не может этого видеть.
— Это не на самом деле, — сказала она.
— Знаю, — ответил Марк.
— Но это скоро кончится, — пробормотала она. Затем повернулась к Фаустусу и ровным тоном произнесла: — Я знаю, в это нелегко поверить, но придется. Он верно говорит, это уловка, но, если вы не будете отпускать его от себя, все пройдет. Я знаю.
— Как ты здесь оказалась? — прошептал Марк.
Фаустус следил за тем, как Марк разговаривает с пустотой, и ему хотелось разрыдаться от жалости. Стриженный бобриком мужчина переоделся в форму охранника, в которой приехал, и уже полчаса как ушел, хотя Фаустус даже не заметил этого. Теперь в палате кроме них с Марком никого не было.
Несколько часов спустя он выслушивал Агеласта.
— Нам надо подумать, как объявить об этом народу, — сказал тот.
— Ради всего святого, позже, — выдохнул Фаустус.
— Но он говорил разные подстрекательские вещи, и, боюсь, люди не поймут, что он был не в себе. Разве только… увидят его в теперешнем состоянии. Конечно, пару минут, не больше.
Фаустус тут же его рассчитал.
Дама злился, и ему было стыдно, хотя он ни за что не признался бы себе в этом. Он никогда не повторял сказанные ими друг другу слова, не задумывался над тем, действительно ли выглядел нелепо. Если ему и не удавалось не прокручивать постоянно в сознании этот эпизод, опаляющий, ядовитый, то он мог, по крайней мере, ужать его, обеззвучив, сведя до размеров короткой пантомимы, словно они с Уной, стоя в пещере, которая теперь могла уместиться на ладони, разыгрывали немую сценку в неровном свете фонаря и сотрясенном воздухе. Под конец он упростил ее до простого обмена жестами: Уна отводит его руки, движения обоих скомканные и дерганые, как у марионеток.