На листочке алой розы
Я старалась начертить
Образ Лины в знак угрозы,
Чтобы Лину не забыть.
Не правда ли, – обращается Дрыгалка к классу, – прелестное стихотворение? (Она, конечно, говорит, как Колода: «прэлэстное».)
Класс, который пользуется всякой возможностью пошуметь, с удовольствием галдит:
– Прэлэстное! Прэлэстное! Ужасно прэлэстное!
– А вам, Карцева, кажется, не нравится это стихотворение? – ядовито цедит Дрыгалка.
Лида секунду молчит. Затем, подняв на Дрыгалку свои умные серо-голубые глаза, она говорит очень искренне:
– Нет, Евгения Ивановна, не нравится.
– Можно узнать почему?
– Евгения Ивановна, на листочке розы нельзя начертить образ: пока начертишь, листок завянет. Да и чем чертить – карандашом? Чернилами? Красками?
Криво усмехаясь, Дрыгалка оборачивается ко мне:
– И Яновской, конечно, тоже не нравится?
Я тоже секунду молчу. Но что же я могу сказать после Лиды, кроме правды?
– Нет, Евгения Ивановна, не нравится.
– Почему?
– Зачем чертить образ подруги «в знак угрозы»? Ведь я, значит, люблю свою подругу, я хочу «Лину не забыть». Так почему «угроза»?
В эту минуту – без сомнения, критическую для Дрыгалки, потому что ей нечего нам возразить, – в класс входит Федор Никитич. Наш спор о поэзии прерывается. Больше Дрыгалка его благоразумно не возобновляет.
…Еще вечером дома у нас, на семейном совете, было решено: нам с мамой на вокзал не идти. Люди сойдут на перрон из душного зимнего вагона, – тут надо думать о вещах, надо получать багаж, Шарафутдинов должен погрузить его на подводу и везти на квартиру доктора Рогова… Тут, среди всех этих хлопот, мы будем некстати.
Решаем: встретим Ивана Константиновича с его новой семьей у них дома. Это будет лучше.
Чтобы мне не ударить лицом в грязь перед новыми знакомыми, мама велит мне надеть новое платье. Оно, правда, бумазейное, но в симпатичненьких цветочках и с белым воротничком. Мне, конечно, кажется, что я в нем красавица!
Когда приезжие входят в переднюю, мы с мамой выходим им навстречу. Иван Константинович, очень, видимо, утомленный и хлопотами и дорогой, увидев маму и меня, весь так и засветился улыбкой.
– Вот это – Тамарочка… – представляет он. – Вот Леня… А это, дети, – показывает он на нас с мамой, – посмотрите на них внимательно! – это мои самые лучшие друзья. Да-да, и она, – обнимает он меня, – она, Сашурка, тоже мой старый, верный друг. Это ее мама, Елена Семеновна, удивительнейшая женщина! А есть еще и папа – товарищ мой, доктор, он, наверно, потом придет. Знакомьтесь!
Я не столько слушаю слова Ивана Константиновича, сколько смотрю на Тамарочку и Леню. Леня, в общем, такой, каким я его себе представляла: высоконький мальчишка в кадетской форме, кудрявый, даже вихрастый, только глаза у него не дерзкие, а добрые, ласковые. Он весело и просто здоровается со мной.
– Дедушка нам про тебя всю дорогу рассказывал!.. Даже немного поднадоел! – Он весело смеется. – Теперь держись: окажешься не такая – беда тебе!
И он убегает из комнаты.
Но когда я подхожу к Тамарочке и от души протягиваю ей руку, она отстраняет свои руки:
– Сейчас… Сниму перчатки!
Иван Константинович с мамой уже ушли в комнаты, а я стою дура дурой перед Тамарочкой, которая молча снимает лайковые перчатки. Она делает это неторопливо, осторожно – пальчик за пальчиком, пальчик за пальчиком! Я вижу ее лицо – очень хорошенькое, с круто выгнутыми, чуть оттопыренными губами. В этом лице – равнодушие, безразличие ко всем и ко всему и какая-то заносчивая гордость. Сняв последний перчаточный палец, Тамарочка снимает с головы шляпку, очень замысловатую и задорную.
Я с уважением и завистью вижу, что шляпка приколота к волосам, как у взрослых дам, длинными булавками с красивыми головками, – не то что у меня: шляпка на резинке! И резинка всегда почему-то очень скоро ослабевает, шляпка заваливается за спину и болтается там.
Наконец Тамарочка поправляет кудряшки на лбу – и улыбается мне. От этого она сразу становится милее и ближе. Она протягивает мне руку:
– Ну, теперь можно знакомиться…
Мы жмем друг другу руки и идем в комнаты вслед за моей мамой и Иваном Константиновичем. Мы застаем их в комнате, предназначенной для Тамарочки. Мебель, которую привезли с собой, еще не прибыла, и пока ночлег устраивается на старых диванах Ивана Константиновича. Тамарочка оглядывается благосклонно: комната ей, по-видимому, нравится.
– Здесь я поставлю свою кровать, – прикидывает она. – Тут встанет шифоньер. Там – столик.
Вдруг ее взор падает на приготовленный для нее туалетный столик, обитый тюлем.
– Что это? – спрашивает она.
– Это тебе Иван Константинович купил, – объясняет ей мама. – Туалетный столик.
– Мне? – с возмущением выпаливает Тамарочка. – Это мещанство? Это зеркало в собачьей будке?.. Иван Константинович! – резко обращается она к старику. – Я же вам говорила, чтобы вы приказали отправить сюда бабушкин трельяж. Неужели вы забыли это сделать? Ведь все вещи, какие мы там оставили, мы уже не получим никогда – их возьмут себе тетки, бабушкины сестры… А зачем старухам нужен трельяж красного дерева?
Иван Константинович только собирается ответить Тамарочке, как вдруг в комнату врывается Леня:
– Тамарка! Скорее, скорее! Смотри, что за прелесть!
И он увлекает Тамарочку в «звериные комнаты». Но не успевают мама и Иван Константинович даже взглядом обменяться, как раздается пронзительный визг, и из звериной комнаты выбегает Тамарочка. Она кричит, задыхаясь от гнева:
– С жабами! Рядом с жабами!.. Ни одной секунды, ни одной секунды…
Она схватывает в передней свою замысловатую шляпку, кое-как нахлобучивает ее на голову и начинает быстро, яростно напяливать лайковые перчатки.
– Милая… птиченька моя… – говорит Иван Константинович с такой нежностью, с такой любовью, что на эту ласку поддался бы, кажется, и камень.
Камень – да, может быть! Но – не Тамара! Она вырывается из рук Ивана Константиновича, лицо у нее злое, неприятное:
– Оставьте меня, Иван Константинович! Я не хочу жить в одной квартире с жабами! Не хочу и не хочу! Я к этому не привыкла… Они вылезут ночью и заберутся ко мне в постель…
С бесконечным терпением, ласковыми словами, воззваниями («Ты же – умница!») Ивану Константиновичу удается доказать Тамаре, что из террариумов нельзя «вылезть ночью», что звериные комнаты запираются на ключ («Вот видишь, кладу ключ в карман!»), да и Тамарину комнату отделяет от них еще целых три комнаты.
Наконец Ивану Константиновичу удается успокоить разбушевавшуюся Тамару. Она уже тихо плачет, сидя у него на коленях, но громов и молний больше нет – так, последние капли пронесшегося дождя. А Иван Константинович обнимает свою «внученьку» и тихо-тихо журчит ей ласковые слова, как будто он всю жизнь был дедушкой или нянькой. Наконец Тамара спрашивает: