– Но почему ты сразу не сказал мне, что ты сегодня же уезжаешь?
– Деточка… Ведь я испортил бы этот вечер и себе и всем нам! Подумай, такой чудесный вечер… Будет ли у меня еще когда-нибудь такой вечер?..
– А как же твои вещи? Ведь они остались у нас…
– Леночка! Мы так давно не видались, ты мне так обрадовалась – даже не заметила, что я без вещей! И в первый раз в жизни я не привез подарков ни тебе, ни Сашеньке…
Дядя Миша обнимает и меня. Потом обращается к папе:
– А про мои дела, Яков, я сейчас скажу… хотя похвастать и нечем. Ну, коротко: имения нет, его продали с молотка – за долги… Семьи тоже нет: жена моя, Тина, ушла от меня и дочку нашу – тоже Сашеньку – увезла с собой… Работать я не умею – ты всегда говорил мне это, и теперь я иногда начинаю думать, что, пожалуй, ты был прав…
– Миша! – говорит папа, кладя ему руки на плечи. – Если тебе нужны деньги… Ты ведь знаешь… Я всегда…
– И я! И я! – говорит Иван Константинович, который словно даже осунулся и похудел за эти полчаса.
– Спасибо, милые, не надо, – твердо отвечает дядя Миша. – Я еду в один городок… ну, пока без названия… на русско-азиатской границе. Там я получу ма-а-аленькое место: податного инспектора. Если приживусь, если вработаюсь, напишу вам. Это будет не скоро… И – не легко, сами понимаете… Ну как, Яков? Ты доволен? Ты понимаешь, что баловень берется за работу?
– Очень хорошо! – говорит папа, обнимая дядю Мишу. – Очень хорошо, Миша… Потому что баловням приходит, вероятно, конец. Ты хочешь работать? Отлично!
– Ну, дорогие мои! – обращается к нам дядя Миша. – Давайте прощаться.
– Нет! – требует Иван Константинович. – Сперва присядем перед дорогой.
Мы садимся. Шарафутдинов неловко мнется – нельзя ему сидеть при Иване Константиновиче! – и только после твердого приказания он садится за дверью соседней комнаты.
– Вот и посидели перед дорогой! – встает дядя Миша. – Вы что это? На вокзал со мной? Провожать меня? Ни-ни-ни!
Еще минута-другая – дядя Миша, обняв и расцеловав нас всех, уходит вместе с папой. В дверях он оборачивается к нам:
– Прощайте, родные мои! А может быть, до свидания?
И убегает.
Иван Константинович опускается на диван. Мама плачет рядом с ним.
– Баловень… – бормочет Иван Константинович. – Именно, что баловень… Загубило его это баловство…
– Почему, дедушка? Почему? – задумчиво спрашивает Тамара. – Какое баловство?
– А такое! – упрямо говорит Иван Константинович. – Баловство – это все, что задарма, понимаешь? Вот – Миша: отец его, Семен Михайлович, замечательный хирург был, бесстрашный человек, под огнем неприятеля раненых перевязывал, на себе, случалось, из боя выносил их. Я, бывало, иду с ним, даже перекреститься боюсь… А он – как по бульвару гуляет! Ранили его, контузили, тифом болел – тогда это гнилой горячкой называли, – отлежится и снова в строй! За это, за труд этот адский, за самоотверженность врача, за опасности и лишения, ему и ордена дали, и потомственное дворянство, и все… А Миша – он с малых лет привык, что он – потомственный дворянин, и папа у него орденами обвешан, как елка игрушками, и все двери перед ним открыты, и что ни пожелай – все сделается! До тридцати с лишним лет дожил – трудиться не научился, не любит, не умеет… А теперь уже поздно… Так вся жизнь и пошла под раскат… Нет-с, братцы мои, не баловство человеку нужно и не отцовы заслуги, свои собственные дела, своим по́том, своей кровью политые!
– Верно, Иван Константинович, – говорит мама сквозь слезы. – Все верно, что вы говорите…
Иван Константинович привлекает к себе Леню и Тамару. Уже и раньше как-то мама при мне говорила папе, что Иван Константинович любит обоих своих «нечаянных внуков», но Леню – чуточку больше. Потому что Леня – «бабушкин». Он на нее похож и лицом, и характером, он ее любил, и она его любила. Оттого Иван Константинович особенно ласков с Тамарой: он боится, что она это поймет, почувствует…
– Леня! – говорит Иван Константинович, гладя голову Тамары, но смотрит он прямо в красивые «бабушкины» глаза Лени. – Очень тебя прошу понять: граф ты там, или маркиз, или князь, – это не твоя заслуга, и потому это дешевое дело. Вон, говорят, за границей титулы за деньги купить можно! Но если ты настоящий человек и делаешь настоящее дело, и делаешь его хорошо, – так вот это уже твоя заслуга, это трудно, и тебя за это всякий уважать будет. Понимаешь, Леня?
– Понимаю… – тихо говорит Леня. – Я, дедушка, сам тоже так думаю.
…Первое письмо от дяди Миши получили мы через восемь лет после этого вечера. Он писал из города Орска, Оренбургской губернии. Служил он в каком-то учреждении, жил тихо, скромно, незаметно.
«А может быть, до свидания?» – спросил он, уходя в тот последний вечер от Ивана Константиновича.
Нет, это было «прощайте». Свидеться с ним больше никогда не привелось. Никому из нас.
В тот же вечер, после внезапного приезда и такого же отъезда дяди Миши, папа возвращается домой так поздно, что я уже почти совсем заснула. Это, наверно, звучит странно, когда человек говорит, что он «почти совсем заснул». Большинство людей либо «заснули» – и, значит, совсем заснули, либо «не заснули» – и, значит, не спят. Но у меня с раннего детства создалась привычка ждать, когда вернется домой папа. Иногда, если это затягивается, – папа-то может ведь не вернуться и до утра! – я засыпаю. Но чаще всего я лежу и дремлю, – я почти совсем сплю, и все-таки не совсем: какой-то ма-а-аленький кусочек моего сознания не спит! Стоит мне в это время услышать голос – или чаще шепот – папы, и я сбрасываю с себя сон, словно одеяло. Я уже не сплю и с нетерпением жду, пока папа тихонько, осторожно подойдет к моей кровати, чтоб поцеловать меня, спящую. Бывает, что я уже совсем сплю, но просыпаюсь именно в этот момент – «от докторского запаха».
В этот вечер я жду его с нетерпением: мне надо задать ему один неотложный вопрос. Папа очень устал – он сидит рядом с моей кроватью, и глаза у него полузакрыты. Но я чувствую, что он доволен – все обошлось у него хорошо.
– Папа, ты операцию сделал?
– Угм… – утвердительно хмыкает папа.
– Ты разрезал человека? – спрашиваю я с замиранием сердца.
Папина профессия – операции, ампутации – для меня еще очень далекая, я ведь никогда не видела, как папа работает. А по картинкам все это представляется мне очень страшным.
– И разрезал, и снова сшил… Своим собственным швом сшил – я недавно его придумал, этот шов, очень удачный!
– А больному это было больно?
– А ты как думала? Конечно, ему было больно. Ну, да не в этом дело… Будет жить – вот что главное! Будет жить и через неделю забудет, как стонал, как кричал, как мучился…
– Ну, а Тамара? – спрашиваю я. – Ей ведь сегодня как было больно! И в первое отделение ее не переведут, и Дрыгалка ее самозванкой обозвала, и подруги ее обидели, не пришли к ней… Как ты думаешь, будет она это помнить?