Но все-таки такого, чтобы я после театра ошалела от восторга, бредила тем, что видела, – такого со мной никогда не бывало! Одно было: я очень любила играть в театр. Пьесу я сочиняла сама, тут же, по вдохновению, во время действия. Играла я почти всегда одна: партнерами моими были куклы, диванная подушка, злодеем всегда был буфет. «Ты еще здесь, негодяй? – вопила я на него. – Сию минуту убирайся, или я размозжу тебе голову!»
Вот уже несколько дней, как все – и мама, и Юзефа – стараются не оставлять меня наедине с папой, а папа подмигивает мне и делает до невозможности загадочное лицо. Это значит, что мне готовят какой-то сюрприз. Так всегда бывает перед елкой и в особенности перед днем моего рождения: вся семья, и дедушка, и бабушка, и дядя Николай, и дядя Мирон, приходят с какими-то свертками и пакетами, которые складываются в мамином гардеробе и запираются на ключ. Папу ко мне не подпускают, его оттирают от меня, чтобы он не выболтал, какие мне готовят подарки. Иногда, улучив минуту, папа быстро-быстро шепчет мне: «Мирон принес что-то такое длинное, а Николай – круглое!»
«А что это такое?» – любопытствую я.
«Понятия не имею! – признается папа. – Я только видел, что одно – длинное, а другое – круглое…»
«Гоните Якова! – сердится Мирон. – Он ей все выбалтывает!»
Так и теперь. Папа без конца подмигивает мне; мама отгоняет его. Папа издали делает мне какие-то непонятные жесты – разводит руками, принимает горделивые позы, грозит кулаком; вообще можно подумать, что он сошел с ума. Понимаю я из всего этого только одно: меня ждет сюрприз, какое-то большое удовольствие.
Так оно и оказывается: Иван Константинович пригласил маму и меня в их ложу – мы пойдем с ними в театр. Мама и Иван Константинович будут сидеть на двух задних стульях ложи, а Тамара, Леня и я – все трое – на сдвинутых двух передних стульях. Будут представлять пьесу «Елка». Мама немного ворчит, что она не знает этой пьесы… что, может быть, это не очень подходящее для детей… что лучше бы другое… Ну, вообще, как ворчат все мамы как раз тогда, когда предстоит что-нибудь интересное!
Даже сейчас, когда я вспоминаю эту «Елку», у меня по спине бегут счастливые иголочки, как пузырьки от нарзана. Вся эта пьеса длилась… ну, не больше двадцати – двадцати пяти минут! После нее шла другая пьеса. Но эту «Елку» я храню, как самое дорогое воспоминание…
Сперва какой-то немолодой муж и очень молоденькая, востроносенькая жена, недавно поженившиеся, украшали в сочельник елку. Она миленько болтала-чирикала, он миленько улыбался ей, все было безоблачно. Вдруг горничная сказала этому немолодому человеку, что к нему пришли по делу. Жена сделала миленькую-миленькую гримаску: «Ну, какие, дескать, несносные люди! Постарайся, мол, поскорее спровадить этого человека!» – и грациозно выпорхнула вон из комнаты. Горничная ввела в комнату пришедшего по делу «несносного человека», и он оказался девочкой лет четырнадцати, в меховой шапочке, в короткой жакетке, из-под которой было видно коричневое форменное платье гимназистки. Девочка – ее зовут Олей – дочь того немолодого человека. Он, оказывается, был раньше женат, у него были дети, но он оставил жену и детей и женился на другой женщине (на той миленькой, востроносенькой!). Совесть, однако, мучила его, прежнюю свою семью он все-таки любил, не забывал; сегодня, в сочельник, он послал им денег на рождественскую елку. Но девочка Оля не захотела принять деньги от отца, который их так оскорбил, бросил их, ушел от них. И она принесла деньги отцу обратно: «Нам ничего не надо… у нас все есть…»
Вот тут я впервые в жизни не то что поняла, а всем существом своим почувствовала: в театре всегда есть не только то, что зритель воспринимает глазами и слухом, то есть слова, которые произносят актеры, поступки, которые совершает тот или другой герой пьесы. Нет, есть еще всегда то, что не говорится и не делается, то есть то, что герой (и изображающий его актер) думает, чувствует, то, чего он хочет или чего он, наоборот, хотел бы избежать. Это выражается не словами и не поступками, а звуком голоса, движением глаз, непроизвольными движениями. Эту внутреннюю жизнь героя зритель воспринимает сердцем. Часто этим скрытым чувствам героя его слова и действия даже противоречат. Так, девочка Оля в пьесе «Елка» говорила отцу, сурово, отчужденно, чтоб он взял обратно свой подарок, что им – ей, матери, младшим детям – не нужны эти деньги: у них все есть, и она, Оля, зарабатывает, давая уроки. Оля протягивала отцу деньги, которые он им прислал: не надо, мол, отказываемся мы от этого, не хотим от тебя ничего! Но ее голос, ее руки, протянутые к отцу, говорили о другом. Они горько, без слов упрекали: «Папа, за что ты бросил нас? Папа, мы любим тебя, мы несчастны без тебя…» Отец бросился к девочке, обнял ее, плача прижал ее к себе. Оля быстрыми-быстрыми движениями, как легким касанием птичьих крыльев, дотрагивалась пальцами до лица своего отца, до его головы, лба, плеч; слезы, настоящие, не актерские, а живые слезы неудержимо катились из ее глаз, дрожала вспухшая от слез, искривленная горем верхняя губа. В этой короткой сценке отец и дочь не говорили друг другу почти ничего важного, значительного, но их слезы, их взгляды, выражение их лиц, нежность их речей говорили зрителю: да, они любят друг друга и всегда будут любить, он любит и свою прежнюю семью тоже – жену и детей, – и связь его с ними нерасторжима, хотя и ушел он от них, полюбив другую.
Когда пьеска кончается, зрительный зал без конца вызывает девочку Олю; она все снова выходит и выходит кланяться.
Тут я словно от сна просыпаюсь.
– Как она играет… девочка эта!.. – вырывается у меня с восхищением.
– А она вовсе не девочка! – говорит Леня. – Она – актриса… Вот, гляди!
И он протягивает мне афишку, где напечатано, что роль Оли исполняет артистка госпожа В. Ф. Комиссаржевская.
После «Елки» играют какую-то веселую комедию. Ленька так хохочет, что на нашу ложу с удовольствием смотрят все соседи. Мы тоже смеемся, и я смеюсь – очень смешное играют! – но я на всю жизнь захвачена тем, что я видела в «Елке»…
Такова была моя первая настоящая встреча с замечательной актрисой – любимейшей в моей жизни! – Верой Федоровной Комиссаржевской. Но вместе с нею в мою жизнь навсегда вошел и театр, вошел – как судьба моя. Это поначалу было бесформенно и неопределенно. Кем я буду в театре, я долго не знала. Актрисой? Писателем, автором пьесы? Режиссером? Конечно, мне хотелось этого, но, если бы мне пришлось быть в театре хотя бы капельдинером или швейцаром, портнихой или истопником, все равно это казалось мне счастьем!
После «Елки» я сперва мечтаю быть актрисой. Я становлюсь перед зеркалом, протягиваю руки, как Оля в «Елке», и проникновенным (так мне кажется!) голосом, «полным тихого страдания», говорю:
– Папа… папа…
Но мое собственное лицо ох как не похоже на лицо Комиссаржевской! Вместо страдания на нем – кривая гримаса, ужасно неприятная. В довершение всего в комнату приходит мой собственный папа, заспанный – оказывается, разбуженный мною! – и сердито говорит:
– Ну, что ты хрипишь на весь дом, как удавленник: «Папа, папа»… Что тебе от меня нужно? Я только засыпать стал, а ты вопишь…