– Помню. – Совиное лицо доктора Финна так же молодеет, как лицо папы. – У-у-у-шел треповский полковник, как побитая собака! А почему сегодня этого уже нельзя?
– Потому что «тэмпора мутантур» (времена меняются)…
– «эт нос мутамур ин иллис…» (и мы меняемся с ними), – машинально досказывает латинское изречение доктор Финн.
– Времена меняются, да. И люди меняются. И студенты сегодня уже другие, и добиваются они другого, – говорит папа.
– Вот, вот, я именно это хотел спросить: чего добиваются студенты? – спрашивает доктор Финн с живейшим интересом.
– Да, вот именно! – поддерживают доктора Финна остальные люди, пришедшие к нам в этот вечер.
– Надо же все-таки знать: чего хотят студенты? – говорит учитель Соболь. – Ведь не из одного же озорства они буянят!
Папа отвечает не сразу. Говорит поначалу медленно и как-то задумчиво:
– Чего хотят студенты?.. Ну, они ведь молодые! Они впервые вступают в ту жизнь, к которой мы, старики, уже привыкли… Что там «привыкли»! Мы притерпелись к этой жизни, мы принюхались к ней. Мы уже не замечаем, что жизнь у нас затхлая, без притока свежего воздуха, что в ней расплодились клопы и тараканы, что мы живем без радости, без свободы, как рабы! А студенты, молодежь, чувствуют эту гниль, эту вонь, это бесправие и мерзость! И они рвутся в драку, они хотят добиться лучшей жизни…
Внезапно из передней доносится громкий продолжительный звонок. За ним – второй, третий… Настойчивые, нетерпеливые.
Так звонят только пожарные или полиция.
Но нет, это пришел репортер местной газеты Крумгальз. Наверное, он принес какие-то новости.
Мама всегда говорит, что у Крумгальза «две наружности»: одна – тихая, скромная, уныло-будничная, внешность человека очень небольшого роста. Так выглядит репортер Крумгальз в те дни, когда в городе не случилось ничего, кроме пустякового пожара, тут же потушенного без вызова пожарной команды; мизерных мелких краж или часто наблюдаемых самоубийств при помощи уксусной эссенции по причине несчастной любви…
Но в большие дни, когда доходят новости всемирного или хотя бы всероссийского масштаба, Крумгальз мгновенно и волшебно преображается. Крумгальз выпрямляется, становится выше ростом: «движения быстры, он прекрасен, он весь как божия гроза!» В такие дни у Крумгальза одна забота: поспеть всюду, быть первым вестником сенсации!
Страшно возбужденный, Крумгальз влетает в столовую, даже не сняв пальто.
– Еще не знаете?! – кричит он уже с порога. – Не слыхали, нет? Сто восемьдесят три киевских студента арестованы и приговорены к сдаче в солдаты! Официальная мотивировка: «За участие в беспорядках, учиненных скопом»!..
Матвея Фейгеля знаете? Его – тоже в солдаты! И Крумгальз убегает дальше.
Мы сидим у нас в столовой. Сидим каждый так, как нас застала весть, сообщенная репортером Крумгальзом. И каждый из нас думает свою думу.
Разговаривать все равно нет никакой возможности. Потому что одновременно с Крумгальзом пришла жена доктора Ковальского, Анна Григорьевна, которая обладает способностью трещать, как погремушка, не давая никому вставить слово и рассказывая о том, что, к сожалению, интересно только ей одной и никому больше.
Интерес мадам Ковальской – это ее фруктовый сад. Его надо вовремя удобрять, расчищать, стволы надо вовремя обмазывать известкой, яблони надо вовремя подрезать – и сильно подрезать, не жалеть ветвей, – чем больше вырежешь побегов, тем больше будет яблок… И тэпэ и тэдэ. Анна Григорьевна трещит, даже не понимая, что она всех раздражает, что никому не интересно, успела ли она осенью вовремя подрезать яблони, и всем бы хотелось только, чтобы она сама, Анна Григорьевна, наконец замолчала и удалилась восвояси.
Наконец кто-то не выдерживает и обращается к папе с вопросом:
– Яков Ефимович, что вы думаете о том, что сказал Крумгальз? Об этой студенческой солдатчине? Это же ужас!..
– Еще бы не ужас!.. – говорит папа, словно выходя из тяжелой задумчивости. – Солдатчина, царская солдатчина – это каторга, хуже каторги! О солдатской доле народ сложил больше горестных песен, чем о несчастной любви… Царский солдат – бесправное существо. За любую провинность его можно прогнать по «зеленой улице», то есть попросту пороть розгами. А уж избивать его – вот так, походя, за вину и без вины, «дать в морду», «ткнуть в зубы», – это имеет право делать не то что генерал или офицер, но и любой фельдфебель или ефрейтор. Так обстоит дело с рядовыми солдатами. А какая жизнь ожидает в армии этих злополучных студентов, сданных в солдаты? Об этом и подумать страшно! Их будут всячески унижать, с особенной жестокостью топтать их человеческое достоинство…
– Ну что вы, дорогой Яков Ефимович! – вдруг прерывает папу владелица знаменитого фруктового сада Анна Григорьевна. – Вы ужасно все преувеличиваете! Студентов наказывают – и правильно делают! Нельзя же в самом деле допускать, чтобы в государстве командовали дети! Дети должны учиться…
У папы такое яростное лицо, что я боюсь, как бы он не наговорил мадам Ковальской дерзостей, – папа это умеет! Мама, наверное, под столом наступает папе на ногу, чтобы напомнить ему о сдержанности. Но папа – чего это ему стоит! – отвечает мадам Ковальской вполне учтиво:
– Анна Григорьевна, такие дети, которых можно сдавать в солдаты, это уже не очень дети… А вы вот о чем подумайте: у вас чудесный фруктовый сад, и вдруг весной, когда он весь расцветет, кто-нибудь станет палкой сбивать с деревьев весь этот цвет, из которого должны вырасти и созреть плоды! Что вы скажете о таком человеке? Что он – сумасшедший! Вы будете требовать, чтобы этого сумасшедшего посадили в психиатрическую больницу, правда? Ну, а когда у нас сбивают, уничтожают цвет нашей молодежи, как прикажете это расценивать?.. Вы меня извините, – папа встает из-за стола, – я, по обыкновению, вынужден спешить к больным…
Папа уходит к себе в кабинет.
Я выскальзываю за ним.
В кабинете папа не садится и не уходит. Стоит, о чем-то думает.
– Пойдем к Фейгелям! – вдруг предлагает он. – Пойдем, а?
Конечно, пойдем! И как это я раньше не подумала об этом?
В кабинет приходят из столовой Иван Константинович с Леней и учитель Соболь. Все вместе мы отправляемся к Фейгелям.
Живут они от нас не близко. Мы идем молча. Я все время вспоминаю Матвея – нашего любимца! Мысленно вижу его лицо, глаза, такие же, как у Мани, – черные, дружелюбные к людям. Да и не только лицом схожи они, брат и сестра. Обоим всегда необыкновенно интересно все, что они видят, слышат, о чем читают. Оба всегда рады прийти на помощь всякому, кто попал в беду, хотя бы они видели его впервые в жизни. Обоих – и Маню и Матвея – жестоко ранит всякая несправедливость, всякая обида, нанесенная невинному или слабейшему. В таких случаях оба немедленно устремляются на помощь.