Мы идем с папой домой. Садимся в столовой, смотрим друг на друга. Папа невеселый.
– Папа, – говорю я неуверенно, – помнишь, в Театральном сквере ты говорил: «Лечить их – вот все, что я могу…» Помнишь?
– Помню.
– Так почему же ты не можешь вылечить Юлькины ноги?
– Я ж тебе не говорил, что я всё могу вылечить… Всякая болезнь имеет причину, понимаешь? Если эту причину устранить, больной может выздороветь. А Юлькины ноги – это рахит…
– Рахит… – повторяю я. – А у рахита нельзя устранить причину?
Папа отвечает не сразу.
– Причина рахита – это голодная жизнь, в темном погребе, без солнца, без воздуха… Разве я, врач, могу устранить это?
Помолчав, я вспоминаю:
– А Павел Григорьевич может это устранить?
– Павел Григорьевич? – удивляется папа.
– Ну да! Ты мне сам сказал, что Павел Григорьевич борется с правительством, чтобы Юльки не хирели в погребах… Ты сам так сказал, я помню! Ну, он борется, а может он это?
– Нет, – говорит папа. – Пока еще не может… Ох, растабарываю с тобой, а меня больные ждут!
И папа уходит. Уходит все такой же невеселый.
В последующие дни все идет, как всегда. Томашова ходит на работу, Юлька лежит. Я прихожу к ней играть. И нам очень весело вместе!
Степан Антонович тоже бывает у Томашовой. Иногда по нескольку раз на дню. Забегает он ненадолго, – оказывается, он служит в ресторане лакеем (или, как теперь называют, официантом). Посетители ресторана, когда им нужно подозвать лакея, стучат ножом по стакану или тарелке и кричат: «Человек!» Некоторые даже выговаривают это слово так: «Че-а-эк!»
В ресторане работа с рассвета и до поздней ночи. И по воскресеньям – как в будни. Вот почему Степан Антонович всегда торопится.
Как-то мы с Юлькой, одни в погребе, играем с куклой Зельмой-Шельмой. Юлька – будто куклина мама, а я – глупая-преглупая нянька: ничего не умею, чуть не сварила «рабенка» в ванне; чуть не утопила его в кадке с дождевой водой – «пусть рабенок поплавает». Я придумываю всё новые нянькины глупости, делаю идиотское лицо, говорю, раззявив рот:
– А Зельмочка наша на завтрак мух накушалась… Вкуу-ус-ные!
Юлька хохочет, как в театре.
В самый разгар игры приходит ксендз Недзвецкий. Юлька умолкает на полуслове и смотрит на него со страхом.
Не обращая внимания на меня, словно я – веник или валяющаяся на полу бумажка, ксендз усаживается около Юльки. Он ласково гладит ее стриженую голову своей белой, красивой, холеной рукой и спрашивает по-польски:
– Ты уже выздоровела, дитя?
– Да… – шепчет Юлька.
– Господь Бог – да славится имя его! – пожалел тебя… А где твоя мать?
– На работу пошла… белье стирать…
– А-а-а…
Наступает короткое молчание.
Потом ксендз Недзвецкий вдруг показывает на меня:
– Не забывают вас добрые люди… навещают?
Юлька молчит.
– Ну, а тот… – голос ксендза становится вкрадчивым, – тот, рябой, из ресторана… бывает у вас?
Юлька не отвечает. Ксендз Недзвецкий повторяет свой вопрос: ходит к Томашовой рябой из ресторана, то есть Степан Антонович, или не ходит?
К великому удивлению, Юлька отвечает неправду:
– Не знаю…
– Как ты можешь не знать, кто у вас бывает? – недовольно говорит ксендз.
– Я больная когда была, ничего кругом не видела. И теперь не вижу – сплю много…
– Спишь?
– Да, да… Он приходит – а я сплю. Проснусь – он ушел!
– Ага! – торжествует ксендз. – Значит, все-таки ходит он к вам, этот осповатый!
Бедная Юлька нечаянно выболтала, чего не надо. Но почему это надо скрывать? Я ничего не понимаю.
– Ты хотела солгать – твой ангел-хранитель не допустил этого! А ты знаешь, – в голосе ксендза слышится гроза, – ты знаешь, что будет на том свете с теми, которые лгут? Черти заставят их в аду лизать языком раскаленные сковороды!
Юлька плачет навзрыд, уткнувшись носом в Зельму-Шельму. Я сижу в углу на ящике и тоже плачу. Не потому, что я боюсь чертей или раскаленных сковород, – папа уже давно сказал мне, что это глупости, что нет ни «того света», ни чертей. Я плачу оттого, что надо бы крикнуть ксендзу Недзвецкому: «Убирайтесь вон!» – а я молчу и презираю себя за трусость.
Наконец ксендз уходит.
Мы сидим с Юлькой обнявшись на ее топчане и плачем. Я чувствую худые ребрышки Юльки – как у цыпленка! – легкость, почти невесомость ее тела, вижу ее мертвые, неподвижные ноги, едва различимые под одеялом. Как не стыдно Недзвецкому обижать Юльку!
И тут Юлька рассказывает мне все их семейные тайны.
Степан Антонович очень хороший. Невозможно даже сказать, до чего хороший! «И непьющий! Капли в рот не берет!» – добавляет Юлька тем взрослым тоном, каким говорит о таких вещах Юзефа. Жена Степана Антоновича умерла давно, детей у них не было. Степан Антонович хочет жениться на Юлькиной «мамце», он очень ее любит. Он и Юльку любит, Юлька один раз сама слыхала, как Степан Антонович говорил «мамце»: «Анеля Ивановна! Вы боитесь, я буду для Юленьки вотчим? Я буду для нее самый дорогой отец!»
– Золотой человек Степан Антонович, брильянтовый! Мамця тоже его любит… но ксендз Недзвецкий запрещает мамце выходить замуж за Степана Антоновича!
– Почему?
– Русский он, Степан Антонович. Ксендз говорит: «Как же ты, полька, католичка, пойдешь за русского, за «кацапа»? Бог тебя за это проклянет!» Ну, и вот…
– Что «вот»?
– Забоялась мамця ксендза… – говорит Юлька со вздохом. – Мы оттуда потихесеньку выехали, где раньше жили. Перебрались сюда, чтоб Степан Антонович не знал, где мы живем… Но он все-таки разыскал нас! Вот как он нас любит!
– А ты бы хотела, чтобы твоя мама женилась на Степане Антоновиче?
Юлька сидит на своем топчане, подперев голову обеими руками и качаясь из стороны в сторону, как старушка.
– Хотела бы!.. – тянет она нараспев. – Ой, хотела бы!.. Ой, как же я хотела бы!.. А только – что делать с ксендзом Недзвецким?
Я иду от Юльки и напряженно думаю: что делать с ксендзом Недзвецким? Ведь его же не утопишь в ведре, как бумажных Монтекки и Капулетти! Впервые в жизни я стою перед вопросом: что делать с плохими людьми, чтобы они не портили жизнь хорошим?
Дома я застаю переполох. Дверь из квартиры на лестницу отперта. Юзефа мчится мимо меня заплаканная и даже не спрашивает, голодная я или нет. Папины пальто и палка брошены в передней в разные стороны, словно они рассорились и не желают друг друга знать. А главное, папина кожаная сумка с инструментами – до них не разрешается дотрагиваться даже маме, папа всегда сам кипятит их! – эта сумка теперь валяется на подзеркальнике, лежа на боку, как дохлая собака… Застежка ее даже неплотно закрыта!