Меля не хочет ссориться.
– Ладно! – говорит она мне. – Сейчас у нас большая перемена, покушаешь – успокоишься. А после большой перемены – урок танцев, вот ты и совсем развеселишься.
Большая перемена. Из всех классов высыпают девочки, у всех в руках пакетики с завтраком; все едят, разгуливая по коридорам. Но Меле это не нравится. Она хочет завтракать с удобствами.
– Нет-нет! На ходу и собаки не едят!.. Пичюжьки, за мной! – командует Меля и ведет нас в боковой коридорчик, где в темном уголке около приготовительного класса стоит большая скамья. Мы усаживаемся.
Когда мы с Мелей уходили из класса в начале большой перемены, мне показалось, что моя «пара», Кандаурова, провожает нас тоскливым взглядом. Но мне некогда думать об этом – перемена короткая, надо успеть позавтракать. Меля раскрывает корзиночку, где у нее находятся изрядные запасы еды. Она бережно и аккуратно, как-то очень аппетитно раскладывает все на большом листе бумаги и, откинув руку назад, словно прицеливаясь, негромко бормочет:
– Н-ну-с… Посмотрим, что́ тут есть… – И вдруг тихонько напевает: – «Смотрите здесь, смотрите там! Нравится ли это вам?..» Это, пичюжьки, такая песенка, я слыхала… Ну, мне нравится вот эта семга! Очень славненькая семужька, Фомушька, Еремушька… Потом поедим телятинки… А на десерт – пирожные! Ну, восподи баслави!
И она с аппетитом начинает поглощать бутерброды с семгой.
– Я, понимаете, деточки, уж-ж-жясная обжёра! Люблю покушять!..
Меля могла бы нам этого и не говорить – мы с Маней уже раньше заметили это.
Некоторое время мы все едим молча: с полным ртом не разговоришься. Меля ест, прямо сказать, с упоением. На нее даже интересно смотреть. Съев семгу, она облизывает пальцы, потом вытирает их бумажкой и берется за телятину.
Пирожных у нее два: наполеон и трубочка с кремом.
Она протягивает их нам на ладони:
– Которое раньше съесть, которое – потом, а?
– А какое тебе больше нравится, с того и начинай.
– Оба нравятся! – говорит Меля даже со вздохом, но, подумав, берется за наполеон.
Мы с Маней тоже доедаем свой завтрак.
Меля съела пирожное наполеон и принимается за трубочку с кремом. Но, едва надкусив, она корчит гримаску:
– Крем скис… Фу, какая гадость!
С размаху Меля ловко бросает пирожное в мусорный ящик. Слышно, как оно мягко шмякается о стенку ящика.
– Сколько раз я тете говорила, – капризно тянет слова Меля, – не давай мне пирожных с кремом! А она забывает!
Не может запомнить, – смишьно!
Урок танцев происходит в актовом зале. Зал – большой, торжественный, по-нежилому холодноватый. В одной стене – много окон, выходящих в сад. На противоположной стене – огромные портреты бывших царей: Александра Первого, Николая Первого, Александра Второго. Поперечную стену, прямо против входа в зал, занимает портрет нынешнего царя – Александра Третьего. Это белокурый мужчина громадного роста, тучный, с холодными, равнодушными, воловьими глазами. Все царские портреты – в широких золоченых рамах. Немного отступя от царей, висит портрет поменьше – на нем изображена очень красивая и нарядная женщина. Меля объясняет нам, что это великая княгиня Мария Павловна, покровительница нашего института. Под портретом великой княгини висит небольшой овальный портрет молодой красавицы с лицом горбоносым и надменным. Это, говорит Меля, наша попечительница, жена генералгубернатора нашего края Оржевского.
Мы входим в зал парами – впереди нас идет Дрыгалка. Паркет в зале ослепительный, как ледяное поле катка. Даже страшно: «Вот поскользнусь! Вот упаду!» Вероятно, так же чувствует себя Сингапур, попугай доктора Рогова, когда его в наказание ставят на гладко полированную крышку рояля.
Дрыгалка расставляет нас поодиночке – на некотором расстоянии друг от друга. Мы стоим, как шахматы на доске, как посаженные в землю маленькие елочки.
– Как начну-у-ут играть! Как пойде-е-ем плясать! – чуть слышно говорит стоящая позади меня Меля Норейко.
Ну что тут смешного, в этих Мелиных словах? Ровно ничего. Но мне вдруг становится так смешно, что я начинаю неудержимо хохотать.
– Тише, медам! – командует Дрыгалка. – Тише! Сейчас придет госпожа преподавательница…
И так как смех все не оставляет меня, я вся трясусь – как мне кажется, беззвучно, – то Дрыгалка начинает искать, откуда исходит этот неприличный смех. Вся вытянувшись вверх, как змейка, она поводит удлиненной головкой, стараясь охватить всю группу построенных для урока девочек.
– Ах, вот это кому так смешно… Яновская! Почему вы смеетесь?
Смех замирает у меня в горле.
– Что вас насмешило, Яновская? Может быть, кто-нибудь сказал вам что-нибудь смешное?
Конечно, сказал. Меля сказала. И если бы мне задали этот вопрос еще сегодня утром, когда я пришла сюда, я бы от чистого сердца сказала правду: «Да, меня насмешила Норейко». Но трех часов, проведенных в институте, оказалось достаточно, чтобы совершенно ясно понять: здесь нельзя говорить правду. Если я скажу, Дрыгалка, может быть, отвалится от меня, но она присосется к Меле, будет ее бранить… может быть, даже накажет… Нет, нельзя здесь говорить правду! А папа-то, папа… Как он нынче утром грозил мне своим разноцветным «хирургическим» пальцем: «Помни: не врать! Никогда не врать!.. Только одну правду говори!» Скажешь тут правду, как же!
– Кто вас так насмешил, Яновская?.. Не хотите отвечать? Ну, тогда пеняйте на себя: ступайте в угол!
Я смотрю на Дрыгалку растерянно. Почему в угол? В какой угол?
Вытянув руку с длинным, сухим, изящно подстриженным ногтем указательного пальца, – ох, как он не похож на папин! – Дрыгалка показывает, в какой угол мне надо стать.
– Постойте в углу и подумайте над своим неуместным смехом.
Почти ничего не соображая, я становлюсь в угол.
Носком ботинка Дрыгалка брезгливо тычет в оброненный мною на пол носовой платок. Платок – хорошенький, вышитый, мамин. Мама дала мне его «на счастье». Я подбираю его с зеркального паркета – нечего сказать, хорошо «счастье»! – и снова возвращаюсь в угол.
– Да, да, – говорит Дрыгалка с насмешкой. – Поплачьте в платочек, это вам будет полезно!
Ну, нет! Этого не будет, не увидит Дрыгалка моих слез, дудки! «Ненавижу плакс!» – говорит папа, когда я реву по пустякам. Но уж таких плакс, которые унижаются перед всякими дрыгалками, – таких я сама презираю! И я стою в углу, внешне изо всех сил стараясь сохранить спокойное лицо. Не плакать! Не дать Дрыгалке возможности торжествовать! Но мыслью-то ведь я понимаю: меня поставили в угол, это позор! Весь класс стоит на середине зала, как одно многоголовое целое, а меня отщепили, как лучину откалывают топором от полена, и отшвырнули в угол. Я стою в углу, осрамленная, ошельмованная. Всякий входящий в зал сразу увидит и поймет: «Ага, вот эта – с косюлей на затылке – это преступница, ее поставили у позорного столба!»