– Госпожа докторша! – говорит он мрачно. – Только из уважения к вам я не могу расстегнуть мою жилетку. А то вы бы увидели, какие дыры на моей собственной рубашке. Данька пришел ко мне оборванный – он уйдет от меня оборванный. Думаю, что всю жизнь он проживет оборванцем, таким, как я. Наш брат, голоштанник, только после смерти получает целый саван… в земле!
Я начинаю горячо шептать маме:
– Можно, я подарю этому Дане «Домби и сына»?
Мама передает мой вопрос Ионелю.
– Во-первых, – загибает Ионель пальцы на руке, – для книг у нас нет времени. Во-вторых, нет лишнего керосина. А в-третьих, я бы хотел видеть, как он будет читать вашу книжечку, когда он вообще не умеет читать!
– Так я могу научить его… Пожалуйста! И читать и писать…
– Ой, Божечка ты мой дорогой! – вздыхает Ионель. – Она его будет учить… А когда? – вдруг кричит он свирепо. – Ночью, да? Ночью вы, наверно, спите, и Даньке тоже не грех поспать. Он за день достаточно набегается, и нагопкается, и наработается!
– Ну хорошо! – пытается мама загладить неловкость. – В общем, я вижу, у вас все благополучно… Пойдем, Сашенька! Только тут такой запутанный ход на улицу… Можно, чтобы Даня проводил нас до ворот?
– Хорошо, – соглашается Ионель, и в глазах у него смешинка. – Пусть он идет с вами, и тогда вы уж от него самого узнаете, что ход вовсе не такой запутанный… или что других ходов на свете вообще не бывает.
Мы прощаемся и уходим. Даже во дворе, загаженном гниющими отбросами, воздух кажется освежающим после жилища Ионеля.
Сделав несколько шагов, мама останавливается и спрашивает, положив руку на Данино плечо:
– Даня, скажи мне правду: тебе тут хорошо?
Даня слегка пожимает одним плечом и улыбается своей улыбкой, испуганной и доброй.
– Как это – хорошо? – говорит он. – А кому это бывает хорошо? Я такого никогда не видал… Живу – и все.
Бывает гораздо хуже…
– Но тебя не бьют, не обижают?
– Ой, что вы! – Даня словно даже обижен за Ионеля и его семью. – Они – хорошие люди, дай им Бог здоровья. И все-таки я же учусь! Мастер забыл вам сказать: я уже и петли могу метать тоже!
Мама сует Дане что-то в руку:
– Вот. Купи себе семечек… или рожков… или конфеток… Что хочешь! И беги обратно: холодно, а ты без пальто… До свидания!
Даня явно обрадован.
– Спасибо… – говорит он со своей печальной улыбкой. – До свидания!
И бежит домой.
– Спасибо!.. – еще раз слышим мы издали его голос.
Мы идем с мамой молча. Потом мама говорит:
– Ну, теперь только на примерку к моей новой портнихе, мадам Розенсон, – и домой.
И мы прибавляем шагу.
У мадам Розенсон нам открывает дверь девочка лет двенадцати, в коричневом платье с белой пелеринкой, застегивающейся под подбородком. Ее светлые волосы аккуратно заплетены в косу. Девочка вводит нас в гостиную и просит нас подождать «хвилечку»: мадам Розенсон сейчас выйдет.
Гостиная – она же и примерочная – обставлена прилично. На круглом столе навалены горой модные журналы.
– А ты кто? – спрашивает мама у девочки. – Я, про́шу пани, ученица мадам Розенсон. Стефка. Мама провожает девочку глазами.
– Ничего не скажешь… – вздыхает она. – Польское благотворительное общество работает лучше, чем мы. Ты заметила, как аккуратно девочка одета, как она хорошо держится? И отдают они детей настоящим мастерам. У мадам Розенсон можно научиться ремеслу: это тебе не Ионель…
Через минуту-другую появляется сама мадам Розенсон. У нее лицо властное и злое; приветливое его выражение похоже на слишком маленькую маску, из-под которой отовсюду вылезают грубость и злость. Мадам Розенсон, видно, сейчас завтракала или обедала: губы у нее в сале, и она облизывает их, как людоедиха.
– Стефка! Марыська! – кричит мадам Розенсон. – На примерку!
Та девочка, которая нас впустила, Стефка, и вторая, одетая точь-в-точь так же, Марыська, вносят на манекене прикроенное и сметанное мамино платье. Когда они на миг открывают дверь из соседней комнаты, оттуда слышно жужжание швейных машинок и видны еще одна-две такие девочки, как Стефка и Марыська.
Мадам Розенсон закалывает и приметывает на маме ее будущее платье. Но я смотрю не на маму и не на платье. Я не отрываясь смотрю на портниху и ее учениц.
Обе девочки стоят: одна – по правую, другая – по левую руку от мадам Розенсон. У Марыськи – заплаканные глаза. И Стефка и Марыська держат в руках булавки, подавая их портнихе, а та берет булавки, не глядя на девочек, только протягивает за ними руку, то правую, то левую.
– Ножницы! – кричит внезапно мадам Розенсон.
И в ту же секунду одна из девочек подает ей ножницы.
– Мел! – гремит портниха через несколько минут.
И тотчас дрожащие пальцы подают ей мелок.
Все это происходит степенно, чинно, но я вдруг начинаю волноваться. Мне все кажется, что вот сейчас мадам Розенсон отпустит Стефке или Марыське пощечину, уколет их булавкой или обругает как-нибудь так ужасно, что невозможно спокойно слушать. Наверно, это мне передается тревога, страх обеих девочек: они смотрят на мадам Розенсон, как кролики на удава…
К счастью, все обходится благополучно. Примерка кончена. Девочки уходят, унося с собой мамино платье.
Одеваясь, мама спрашивает у мадам Розенсон:
– Эти девочки – ваши ученицы?
– Да, ученицы.
– Вы их взяли из благотворительного общества?
– А, Боже избави! – отмахивается обеими руками мадам Розенсон. – На что мне это благотворительное общество? Дадут они мне, кого они хотят, платить будут ежемесячно гроши. И еще будут ходить ко мне об-сле-до-вате-ли! Совать нос в мои дела… Нужно мне это, как вы думаете, мадам Яновская? Не-ет! Я сама выбираю девочек в сиротских приютах или у родителей. Выбираю таких, какие мне нужны…
Несколько секунд в комнате очень тихо. Мадам Розенсон приумолкла. Мама одевается и с опаской поглядывает на меня, потому что я соплю носом, как паровоз: плохой знак.
Потом мадам Розенсон продолжает свой монолог:
– Чего я хочу? Я хочу, чтобы девочки работали и пикнуть не смели! У меня им хорошо. Первый год я их не кормлю – пусть жрут свое, только чтобы, борони Боже, не запачкали платье или пелеринку: за это я наказываю! Платье и пелеринка – мои. Утром девочки приходят – одеться! Вечером перед уходом – все снять и идти домой в собственном шматье́! И если что не по мне, так никаких обследователей: хочу – прибью, а рука у меня – ого-го, тяжелая! – И мадам Розенсон смеется, как баба-яга, которая только что сожрала очень вкусную живую девочку с пальчик.
Этого смеха я уже не могу вынести. Пока Розенсониха говорила свои гадости, я еще кое-как держалась. Но этот смех щелкнул по мне, как бичом. Я оборачиваюсь к мадам Розенсон и кричу ей с ненавистью, с отвращением: