У Нюрани это слово применительно к их отношениям не сходило с языка. «Наша любовь» была для нее как волшебный замок, куда они улетали «на крыльях любви», чтобы насладиться «эликсиром любви» и надышаться «эфиром любви». Максим, поначалу ошалевший от этих книжных слов, со временем тоже пришел к убеждению, что их любовь — исключительная, другой такой не бывает, подарок небес.
Восторженность Нюрани мирно уживалась с проказливостью и затейливостью. Максим не знал, чего ждать от любимой чертовки, и скучать ему она не давала.
Пришла на свиданку грустная, по рукам его бьет, обнять не разрешает, голову в сторону отворачивает.
— Нюрань, ты чего?
— Ничего!
— Обидел кто?
— Да.
— Имя назови! Из родных или чужой?
— Я думала, он родной, а он чужой, оказывается.
— Это кто? — терялся Максимка. — Как зовут?
— Сам знаешь.
Так несколько минут, пока Максимка не выпытал имя обидчика и его вину.
— Ты! Потому что ты меня не любишь! — выпалила Нюраня.
— С чего тебе в голову взбрело? — поразился Максим.
— Я знаю точно.
— Всем сердцем тебя люблю!
— Не по-нас-то-я-щему!
— А как надо по-настоящему?
— Когда любят, не спрашивают.
И снова он принялся засыпать ее вопросами, а Нюраня увиливала от прямого ответа.
Максим уж до белого каления дошел, когда она призналась:
— Ты меня не любишь по-настоящему, потому что не пишешь мне стихов!
— Чего-о-о? — вытаращил он глаза.
— Когда любят, посвящают стихи! — авторитетно заявила Нюраня.
— Кто?
— Пушкин, например. Или граф Толстой.
Про Пушкина Нюраня услышала от Василия Кузьмича. Он как-то сравнил резьбу по дереву, выполненную Еремеем Николаевичем, с любовной лирикой Пушкина. И прочитал несколько стихотворений, «Я помню чудное мгновенье…» в том числе. У Нюрани чудных мгновений было много, а стихи отсутствовали. Настоящая любовь должна быть со стихами, решила она. Графа Толстого приплела за компанию, для внушительности списка.
— Я! — ударил себя в грудь Максим — Не граф и не Пушкин! Я Майданцев!
Нюраня поняла, что перегнула палку, что Максим заяростился. Было немножко стыдно, хотя и весело мучить его, играть с ним в вопросы-ответы. Она была виновата в его напрасной злости, поэтому слезы навернулись легко, и еще очень хотелось целоваться.
— Максимушка, — припала она к его груди, — так мне грезилось стихов про нашу любовь…
— Дык где ж я их возьму? — оттаял Максимка.
Нюраня обильно смочила слезами его рубаху в области сердца и поцеловала:
— Тут!
— В гроб меня загонишь, — сказал Максимка, поднимая ладонями ее лицо, — умру в молодые годы.
— Поживи ышшо, любимый!
Через месяц, когда Нюраня и забыла о «настоящей любви со стихами», но при этом не забывала периодически морочить Максимке голову своими проказами, он ей заявил:
— Стихи-то я тебе написал.
— Какие стихи? — ахнула Нюраня. — Всамделишные? Поэму?
— Поэму не поэму… — достал Максим из кармана сложенный листок.
— Дай сюда! — выхватила она. — Ой, темно здесь, не видно. У тебя спички есть?
— Нюрань, какие спички на сеновале? Увидят огонек, надерут нам ниже спины оглоблями.
— А ты наизусть помнишь? — Она бережно спрятала листок за пазуху.
— Помню, но у меня там последнее слово никак не подстраивается.
— Все равно! Читай.
Максимка откашлялся и торжественно начал:
Цветет калина у ручья,
Но пилит сердце грусть моя.
Не увидать сегодня мне Нюраню,
Поскольку путь лежит ей в…
— В баню! — возмущенно закончила Нюраня.
Максим хотел захватить ее в объятия, но Нюраня вскочила, бросилась к приставной лестнице, скатилась вниз, не переставая обзывать Максимку иродом, предателем, варнаком и лиходеем. Она клялась его больше не видеть и угрожала выцарапать ему глаза, если только появится.
Утром Аким подобрал на полу листок, протянул хозяину с вопросом, нужная бумажка али на самокрутки можно взять.
— Да тут стихи, — удивился Еремей Николаевич и принялся читать вслух:
Шепот, робкое дыханье,
Трели соловья,
Серебро и колыханье
Сонного ручья.
Свет ночной, ночные тени,
Тени без конца,
Ряд волшебных изменений
Милого лица.
В дымных тучках пурпур розы,
Отблеск янтаря,
И лобзания, и слезы,
И заря, заря!..
— Фет, — сказал мечтательно Василий Кузьмич.
— Какой еще Ферт? — хмыкнула Нюраня.
Она слушала отца, затаив дыхание от восторга. Ни слова не понимая и не запоминая, улавливая только музыку, в которую превращались поэтические строчки.
— Афанасий Афанасьевич Фет, великий русский поэт, — пояснил доктор.
— Да это для меня Максимка Майданцев сочинил! — забрала Нюраня у отца листок и бережно сложила.
— Ну-ну, — покивал Василий Кузьмич. — Максимка. Майданцев.
Он не стал говорить, что сборник стихов поэта видел у школьной учительницы.
— Ты с Максимкой… того? — замялся Еремей Николаевич.
— Не «того», а поэтически, сами не видите, что ли? Только маме не говорите, а то она мне волосья повыдергивает.
— Если б повыдергивала… — вздохнул Еремей Николаевич.
Он не мог как положено блюсти выросшую дочь, своенравную любимицу. Или не хотел напрягаться.
— Если бы у Анфисы Ивановны, — подхватил доктор, — возникло желание что-нибудь повыдергивать, я не пожалел бы своей бороденки.
Максимка не форсировал женитьбу с Нюраней не только потому, что у нее была мечта, или жалеючи ее стариков. С этим он как-нибудь справился бы. Что, замужним нельзя учиться? Или Медведевы-старики поголовно парализованы, обездвижены и бревнами лежат? Максима останавливали личные обстоятельства.
У его бабки Аксиньи когда-то было пять сыновей, про них до сих пор вспоминают как о сибирских богатырях. И дед, муж бабки Аксиньи, и сыновья сложили головы в войнах и восстаниях. Трое сыновей, в том числе отец Максимки, успели жениться, двое оставили детей — у Максимки были родная сестра и две двоюродные. Словом, если долго арифметику не разводить, жил он в бабьем царстве: бабка Аксинья, ставшая главой рода, мать, сестра, вдовые тетушки, двоюродные сестры. Плюс довесок — прабабка со стороны матери и прабабка со стороны отца, постоянно друг с другом мерявшиеся потерей ума. Женщины ссорились нескончаемо, у них возникали и рассыпались группировки, они шушукались, сплетничали, наушничали бабке Аксинье, которая, прожив молодость среди мужчин, не умела распознавать хитрых бабьих интриг и то одну сторону принимала, то другую. Запутавшись, приходила в ярость, хватала что под руку подвернется и лупила склочных баб направо и налево, не разбирая правых и виноватых. Хорошо, если полотенцем хлестала, а бывало, что ухватом прикладывала. При этом даже бездетной сорокалетней невестке не позволяла отправиться в город, в работницы. Хотя многие вдовы, да и девицы возрастные подались в Омск давно и нашли там свое место, и были среди них не только переселенки, но и коренные сибирячки. Для бабки Аксиньи подобная вольность была равносильна благословению на непотребство, шлюшество. Ее слушались, жили, как паучихи в банке, но против бабкиной воли пойти боялись.