Страх. Книга 2. Числа зверя и человека | Страница: 23

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Но жизнь – не кино.

Я долго смотрел на Анну, на равномерно колеблющиеся графики.

А потом наконец поднялся:

– Спасибо вам. До свидания, мама.

Глава 5
Нам остались только сны и разговоры [5]

21.12.2042. Город.

Городской уголовный суд. Алекс

Оказывается, окаменеть от горя – вовсе не метафора. Разум ученого с присущей ему педантичностью (словно я наблюдал не за самим собой, а за кем-то посторонним) привычно отмечал типичные для шокового состояния оттенки самочувствия: застывшие, точно замкнутые ледяной коркой эмоции, общая заторможенность всех психофизических реакций. Даже рукой шевельнуть было трудно. Библейское сравнение – жена Лота, обращенная в соляной столп, – описывало мои ощущения как нельзя более точно. Все, что было во мне живого – мысли, чувства, ощущения, – застыло, закаменело, не оставив во мне ничего живого. Ни капли. При всем том я был совершенно очевидно жив. Двигался как заржавевшая машина, но двигался. И совершенно точно: если провести по руке ножом, пойдет кровь.

Жаль, что так же нельзя вызвать слезы. Говорят, от них становится легче.

Я всегда выглядел моложе своих лет. Сейчас я вижу в зеркале старика, который вполне мог бы быть отцом меня вчерашнего: обвисшего, ссутулившегося, точно под непосильным грузом, и – совершенно седого.

Всемирным символом скорби считается Ниоба, мифическая гречанка, которую гнев богов лишил в одночасье всех ее детей – семерых сыновей и семерых дочерей [6] . Я потерял двоих. Но разве скорбь моя слабее ее скорби?

И отцом-то, по правде говоря, я был никудышным. Ну что я сделал для своих детей? Считал, что мой долг – поставить их на ноги, дать образование, профессию, вывести в люди. И все. Все перечисленное я исполнил, но сделало ли это детей моих – счастливыми? Точнее, а задумывался ли я вообще о том, счастливы ли мои дети?

Нет, я вроде бы не был равнодушным себялюбцем, не был ни тираном, ни чрезмерно благодушным папашей, не баловал детей чрезмерно, но и в ежовых рукавицах не держал. Был обычным, как мне казалось, отцом. И лишь сейчас, перебирая безнадежно отравленные горечью воспоминания, задумался об отношениях со своими детьми – а были ли они, эти отношения? Отношения предполагают чувства: любовь (ну или ненависть, и так бывает), дружелюбие, доверие. А у нас? Холод, бесстрастность, отчужденность. Формальная семья. Может, потому все так и вышло?

Но ведь я же старался! Я уважал право своих детей на выбор: выбор жизненных принципов, выбор профессии, выбор спутников жизни. Я не возражал, когда мягкий, так похожий на свою маму Валентин вышвырнул страстно обожаемую жену из дома. Я принял ее в своем доме – как принял бы бездомного котенка, снисходительно и равнодушно, – но я не принял ее сторону. И сторону Валентина – тоже. Возможно, и даже наверное, Вероника тоже была виновата в их разрыве (брак и строят, и разрушают двое). Но почему я об этом не знал? Потому что считал: Валентин выбрал себе спутницу, и теперь это его дело. Почему он никогда не рассказывал мне о проблемах своего брака? Потому что я не спрашивал. Почему, когда их семья начала рушиться, он не пришел ко мне за советом? Потому что не считал меня тем, кто может помочь. Потому что я не был другом собственному сыну. Между нами не было ничего похожего на родственные или хотя бы приятельские чувства. Дома я был таким же, как и на работе: педантичным, собранным и деловым. Предельно рациональным.

Нет, не так. Беспредельно рациональным.

Но я ведь умел любить, я же помню!

Виктория, Вика, счастье мое! Рядом с ней я старался быть другим – и был другим: наслаждался не только холодом лаборатории, но и домашним теплом, с удовольствием (сейчас даже странно) занимался детьми, даже ходил в церковь. И даже, кажется, чувствовал, как и она, что под этими высокими сводами – дом Бога. А потом остались только прекрасные высокие своды, под которыми была только пустота.

В моей любви не было иссушающей страсти, не было любовных безумств, она не была пожаром – она была теплым огнем очага, нежным светом лампадки. Тишина, нежность, забота, ласка. Все это лежит теперь там, в том же гробу, в котором покоятся останки Вики.

Когда ее отпевали, мне хотелось, задрав голову, орать туда, под храмовые своды, тому, кого видела там моя жена:

– Почему Ты не уберег ее?! Она так верила в Тебя?!

Но я молчал.

Дети плакали: Вера рыдала навзрыд, Валентин всхлипывал. А мои глаза были сухи.

Позавчера похоронили моих детей. И глаза мои опять были сухи.

Отец Александр провел короткую заупокойную службу. Феликс, тоже сильно осунувшийся, беззвучно шевелил губами – повторял за ним. Серое небо равнодушно сыпало мелким снегом – тоже, кажется, серым.

Кладбищенские рабочие опустили брата и сестру в общую могилу, рядом с их матерью.

Прах к праху, тлен к тлену…

Когда я был моложе, я точно знал, зачем живу. Чтобы добывать и нести людям знания о мире, исцелять их, рассеивать мрак невежества, делать жизнь уютнее и комфортнее. Я сделал уютнее и комфортнее жизнь своих детей. Я дал им знания. И все это оказалось бесполезным. Ни комфорт, ни знания, ни умения их не защитили. И можно винить комету или Ройзельмана, но дело ведь не в них. Не будь Ройзельмана, были бы Иванов, Джонс или Чанг. Не будь кометы, явилась бы нью-эбола или еще что-нибудь.

Мы не можем взять скальпель и вскрыть человеческую душу, чтобы, вырезав оттуда все зло, вшить на его место добро. Добро и зло – категории абстрактные. Именно это было моим символом веры до шестнадцатого декабря две тысячи сорок второго года. Но сейчас эти абстрактные символы стали вдруг куда более материальными и ощутимыми, чем жесткий воротник пальто или колючие уколы мелкого снега.

Когда мы уходили с кладбища, мои щеки были мокры от этого снега – как будто я все-таки заплакал.

В соответствии с последними дополнениями к уголовному кодексу («убийство женщины репродуктивного возраста или женщины, участвующей в Программе, карается…») приговоры по «женским» делам выносились очень быстро. Без вариантов – только высшая мера. Корпорация не шутит. Не умеет.

Герман так горбился, что из-за барьера, окружающего скамью подсудимых, его почти не было видно. Ненавидел ли я его? Нет. Я думал о собственной вине: может, если бы я не принял зятя в своем доме, это спасло бы Веру? А может быть, наоборот, ускорило развязку? Если бы я вовремя поговорил с ними об их проблемах… Если бы знать… ощущение собственной вины не сверлило бы так безжалостно. Будто недостаточно самой скорби – ее едкая горечь на всю жизнь теперь приправлена неистребимым: что я сделал не так?