— Что он сказал? — обратилась она к Урсуле.
Урсула кратко пересказала, иногда запинаясь. Лерке следил за лицом Гудрун, стараясь понять, что она об этом думает.
— Значит, вы считаете, что искусство должно находиться в услужении у промышленности? — спросила Гудрун.
— Искусство должно толковать индустриализацию, как раньше оно толковало религию, — ответил скульптор.
— И ваша ярмарка дает такое толкование? — не унималась Гудрун.
— Конечно. Что делает человек, попав на такую ярмарку? Он как бы становится двойником машины — теперь не он управляет машиной, а она им. Он наслаждается механическими движениями своего тела.
— И нет ничего, кроме труда — механического труда? — спросила Гудрун.
— Ничего, кроме труда! — повторил Лерке, подавшись вперед, в его черных глазах блестели крошечные световые точки. — Ничего, кроме этого — обслуживать машину или наслаждаться ее ходом; движение — это все. Вам, видно, не приходилось работать ради куска хлеба, а то вы бы знали, какой бог управляет нами.
Гудрун задрожала и густо покраснела. К глазам почему-то подступили слезы.
— Я работала не ради куска хлеба, но я работала, — с вызовом сказала она.
— Travaill — lavorato? [156] — спросил Лерке. — E che lavoro — che lavoro? — Quel travail est-ce que vous avez fait? [157]
Он говорил на смеси итальянского и французского, инстинктивно переходя на иностранный язык в разговоре с ней.
— Вы никогда не трудились так, как трудится большинство людей, — насмешливо сказал он.
— Трудилась, — возразила Гудрун. — И сейчас работаю. Зарабатываю себе на жизнь.
Лерке замолчал, внимательно глянул на нее и прекратил разговор. Ему казалось, что она ведет легкомысленный образ жизни.
— Ну, а вы работали как все? — спросила Урсула.
Лерке недоверчиво на нее посмотрел.
— Работал, — грубовато ответил он. — Я знаю, что такое лежать в постели три дня, потому что нечего есть.
Гудрун не спускала с него больших серьезных глаз — они, словно щипцами, вытягивали из него признание. Вся его натура противилась подобным исповедям. Однако устремленные на него большие серьезные глаза открыли какой-то клапан внутри, и неожиданно для себя он заговорил:
— Отец не любил работать, а матери у нас не было. Жили мы в Австрии, в польской ее части. Как мы жили? Ха! Как-то жили. В комнате обитали еще три семьи — каждая в своем углу, а в середине комнаты ватерклозет: кастрюля, прикрытая доской, — ха! У меня было два брата и сестра, иногда у отца появлялась женщина. Он был свободным человеком — по-своему, задирал всех мужчин в городке — гарнизонном городке, — хотя был коротышкой. И ни на кого не хотел работать, так себя настроил и не работал.
— А как же вы жили? — спросила Урсула.
Он взглянул на нее — и тут же перевел глаза на Гудрун.
— Вы понимаете? — спросил он.
— И достаточно много, — ответила она.
Их глаза на мгновение встретились. Потом он отвернулся. И больше ничего не сказал.
— А как вы стали скульптором? — спросила Урсула.
— Как я стал скульптором… — Лерке задумался. — Dunque [158] , — в его речи появилось нечто новое, и он перешел на французский. — Я подрос и стал воровать на рынке. Потом пошел работать — ставил клеймо на глиняные бутылки, прежде чем их высушивали. На фабрике по производству керамических изделий. Там сам стал лепить. Но со временем мне все это надоело. Я валялся на солнышке и не ходил на работу. Потом пешком отправился в Мюнхен, оттуда в Италию и все время попрошайничал.
Итальянцы были очень добры ко мне — добры и благородны. От Бозена [159] до Рима почти каждую ночь я находил у крестьян ужин и постель — пусть даже из соломы. Я люблю итальянцев всем сердцем. Dunque, adesso — maintenant [160] — я зарабатываю тысячу фунтов в год или две…
Лерке опустил глаза, его голос затих.
Гудрун смотрела на его красивую, тонкую, блестящую, туго натянутую на висках кожу, покрытую красно-коричневым загаром; на редкие волосы, жесткие, похожие на щетку; на коротко подстриженные усы, подвижный, несколько бесформенный рот.
— Сколько вам лет? — спросила она.
Лерке удивленно поднял на нее большие глаза эльфа.
— Wie alt [161] ? — повторил он, не торопясь с ответом. Было понятно, что об этом он предпочитает умалчивать.
— А вам сколько? — задал он встречный вопрос.
— Двадцать шесть, — ответила Гудрун.
— Двадцать шесть, — повторил Лерке, глядя ей в глаза. Помолчав, он спросил:
— Und Irh herr Gemahl, wie alt ist er [162] ?
— Кому? — уточнила Гудрун.
— Твоему мужу, — не без иронии ответила Урсула.
— Я не замужем, — сказала Гудрун по-английски. А на немецком прибавила: — Ему тридцать один.
Лерке продолжал с подозрением смотреть на женщину своими удивительными большими глазами. В Гудрун было что-то родственное ему. Он был похож на так называемых «маленьких людей», одинокий, как перст, он вдруг увидел друга в человеческом существе. Однако это открытие было мучительно для него. Гудрун тоже была очарована им — так может очаровать некое вдруг заговорившее с тобой странное существо — кролик, или летучая мышь, или тюлень. Но она также знала то, о чем Лерке даже не догадывался: он обладал поразительной способностью понимать людей, — понимал он и ее жизненные побуждения. Он просто не осознавал силу своей власти. И не знал, как ему удается, глядя на нее большими, глубокими, внимательными глазами, проникать внутрь, понимать, кто она есть, узнавать ее тайны. Он хотел только одного — чтобы она оставалась собой, он действительно каким-то подсознательным, тайным знанием постиг ее, и это знание было лишено иллюзий и надежды.
Гудрун видела в Лерке прочную жизненную основу. Все предавались иллюзиям, непременно предавались иллюзиям на протяжении всей жизни. Что до Лерке, он с подлинным стоицизмом всегда обходился без них. Не питал он иллюзий и относительно собственного конца. Это его не беспокоило, не волновало, он не предпринимал никаких попыток что-то исповедовать. Он жил по законам собственной воли, стоическим и соответствующим определенному моменту. Для него существовала только его работа.