Если не считать этих историй, Гудрун и Лерке больше не говорили о будущем. Им больше нравилось придумывать пародийные приключения — трагические или сентиментальные, случавшиеся с марионетками из прошлого. Им доставляло большое удовольствие воссоздавать жизнь Гёте в Веймаре, или жизнь Шиллера, наполненную преданной любовью и бедностью, или Руссо — в его бесконечных метаниях, или Вольтера в Ферне [185] , или Фридриха Великого [186] , читающего свои стихи.
Они часами говорили о литературе, скульптуре, живописи, развлекая себя историями о Флаксмене [187] , Блейке [188] , Фюсли [189] , они говорили о них с нежностью, а также о Фейербахе [190] и Беклине [191] . Им потребовалась бы целая вечность, чтобы прожить in petto [192] жизни великих художников. Впрочем, они ограничили себя восемнадцатым и девятнадцатым веками.
В разговоре они смешивали разные языки. Основным был французский. В конце большинства фраз Лерке бормотал что-нибудь невразумительное на английском, но выводы делал на немецком. Гудрун каждую фразу старательно доводила до конца на том языке, который избирала. Она получала особое удовольствие от этих бесед. В них была странная, гротескная выразительность, двусмысленность, уклончивость, неопределенность. Ей доставляло почти физическое наслаждение плести словесный узор из разноцветных нитей трех языков.
Оба все время кружили вокруг пламени невысказанного объяснения, но не решались заговорить о личном. Лерке хотел этого, но что-то его сдерживало. Гудрун тоже хотела, но только отложив объяснение на неопределенный срок — ей было жаль Джеральда, она все еще ощущала связь с ним. Но самым плохим было то, что у нее сохранялось сентиментальное сострадание к Джеральду, питаемое воспоминаниями. Из-за того, что между ними было, она чувствовала себя привязанной к нему невидимыми, вечными узами — ведь было между ними что-то, когда он впервые пришел к ней ночью, пришел доведенный до крайности…
У Джеральда постепенно утихла ненависть к Лерке. Он откровенно презирал скульптора, не принимал его всерьез, — за исключением случаев, когда влияние плюгавого человечка на Гудрун носило слишком уж явный характер. То, что от Лерке зависело настроение Гудрун, приводило Джеральда в бешенство.
— Чем тебя покорил этот бездельник? — спросил он озадаченно. Джеральд, с его ярко выраженной мужественностью, не видел в Лерке ничего привлекательного или существенного. Только красота или благородство могут покорить женщину, думал он. Но здесь ничего подобного не было — Джеральд испытывал к немцу отвращение, как к гадкому насекомому.
Гудрун густо покраснела. Таких выпадов она не могла простить.
— Что ты несешь? — воскликнула она. — Боже, какое счастье, что я не вышла за тебя замуж!
Презрительно-насмешливая интонация глубоко ранила Джеральда. Он внезапно замолчал, но потом собрался с духом.
— Ответь мне, только ответь, — повторял он, и в его голосе звучали угрожающие нотки, — ответь, что тебя так очаровало?
— Ничего не очаровало, — произнесла Гудрун голосом оскорбленной невинности.
— Нет, меня не обманешь. Ты очарована этим подлецом и глядишь на него, как кролик на удава, с нетерпением ожидая, когда он тебя проглотит.
Гудрун смотрела на мужчину, сгорая от ярости.
— Не хочу, чтобы обсуждали мою личную жизнь, — сказала она.
— Неважно, хочешь ты или нет, — продолжил Джеральд, — ведь это ничего не меняет: ты готова пасть ниц и целовать ноги маленькому негодяю. И я не собираюсь тебе мешать — пожалуйста, падай на колени, целуй ему ноги. Я просто хочу знать — что тебя покорило? В чем тут дело?
Гудрун молчала, пытаясь справиться с гневом.
— Как ты смеешь говорить со мной в таком тоне? — воскликнула она. — Как смеешь ты, дамский угодник, мужлан? Какие у тебя права на меня?
Побелевшее лицо Джеральда сверкало. Гудрун знала по блеску его глаз, что находится в его власти — волчьей. И сознавая это, ненавидела мужчину с такой силой, что было удивительно, как он еще жив. Мысленно она уже расправилась с ним.
— Дело совсем не в правах, — сказал Джеральд, садясь на стул. Гудрун внимательно следила за всеми его перемещениями. Мужчина двигался скованно, автоматически, словно находился во власти навязчивой идеи, и потому к ее ненависти примешивалось неизбежное презрение. — Дело совсем не в правах, хотя какие-то права у меня есть — помни об этом. Но я хочу знать, всего лишь хочу знать, что заставляет тебя подчиняться этому подонку — скульптору, что заставляет униженно ползать перед ним в грязи? Чего ты добиваешься этим раболепством?
Все это время Гудрун стояла у окна и молча слушала. Потом повернулась к нему.
— Так ты хочешь знать? — Голос Гудрун звучал непринужденно и язвительно. — Хочешь знать, что в нем привлекает? Изволь — он понимает женщин и неглуп. Вот и все.
По лицу Джеральда пробежала улыбка — странная, зловещая, звериная.
— А чье это понимание? — сказал он. — Прыгающей блохи с хоботком? Почему нужно подобострастно стелиться перед блохой?
Гудрун вдруг вспомнила, как Блейк изобразил душу блохи, и попыталась представить ее у Лерке. Блейк тоже любил клоунаду. Но надо было отвечать Джеральду.
— А тебе не кажется, что мир блохи более интересен, чем мир дурака? — спросила она.
— Дурака! — повторил он.
— Дурака, напыщенного дурака — dummkop [193] , — прибавила Гудрун немецкое слово.
— Хочешь сказать, что я дурак? — спросил Джеральд. — Что ж, лучше быть дураком, чем блохой.