«В конце концов я уйду от него», — сказала себе Гудрун.
«Я смогу расстаться с ней», — сказал себе Джеральд в приступе страдания.
Он и правда решил освободиться — даже приготовился уехать и тем заставить ее признать поражение. Но тут впервые его воля дала сбой.
«Куда мне ехать?» — спросил он себя.
«Ты способен быть независимым?» — Джеральд наступил на собственную гордость, задав себе этот вопрос.
«Независимым!» — повторил он.
Ему казалось, что Гудрун полностью независима, самодостаточна, закрыта и находится точно на своем месте как предмет из комплекта. Когда он мог спокойно, логически мыслить, то признавал это и соглашался с тем, что она вправе быть закрытой, самодостаточной, ничего не желать. Джеральд понимал это и допускал, единственное, чего ему не хватало, — сделать усилие и стать самому таким же самодостаточным. Он знал, что ему нужно только напрячь волю и сосредоточиться на себе, сконцентрироваться, стать как камень — непроницаемый, законченный, обособленный.
Это знание погрузило его в страшный хаос. Хотя умозрительно он стремился к независимости, к свободе, но душевных сил у него для этого не хватало и взять их было негде. Джеральд понимал, что ему прежде всего надо покончить с зависимостью от Гудрун, отпустить ее, если она хочет уйти, ничего не требуя и не заявляя на нее никаких прав.
Но, отпустив Гудрун, он останется один, в полнейшей пустоте. Разум померк при этой мысли. Да, это будет полная пустота. Есть еще вариант — сдать позиции, начать заискивать перед ней. В конце концов, ее можно убить. Или измениться самому — стать равнодушным, бесцельным, распущенным, непостоянным. Но он слишком серьезный по натуре — не настолько веселый или артистичный, чтобы предаться легкомысленному разгулу.
Он ощущал странный разрыв, проходящий сквозь него, — как у жертвы, которую приносят богам, разрывая и бросая на алтарь, — его тоже принесли в жертву Гудрун. Как может он снова стать цельным? Эта рана, это удивительное, бесконечно чувствительное раскрытие его души — с ней он предстал перед вселенной как распустившийся цветок, и в этом виде дарован тому неизвестному, кто его дополнит, — эта рана, эта открытость, этот разрыв оболочки, сделавший его несовершенным, ограниченным, незаконченным, как раскрытый под небом цветок, это было его болью и радостью. Тогда зачем отказываться от этого? Зачем залечивать рану и становиться непроницаемым, невосприимчивым, если он вырвался вперед, как пустившее ростки семя, чтобы пробиться в жизнь, достичь далеких, туманных небес?
Несмотря на все причиняемые Гудрун страдания, он сохранит бесконечное блаженство желания. Необычное упрямство овладело им. Он не оставит ее — что бы она ни сказала или сделала. Страстное, роковое желание не позволяло Джеральду уйти от этой женщины. Даже обдавая презрением, постоянно отказывая ему, Гудрун оказывала решающее влияние на его жизнь, он никогда не покинет ее по своей воле: простое пребывание рядом с ней возбуждает, двигает вперед, освобождает, говорит о его ограниченности и о надежде на чудо, а также о тайне его крушения и гибели.
Гудрун терзала его разверстое сердце, даже когда он тянулся к ней. Но она и сама мучилась. Возможно, ее воля была сильнее. Она с ужасом ощущала, как Джеральд настойчиво и легкомысленно рвет ей сердце, словно оно бутон, — так мальчишка отрывает крылья у мухи или вскрывает цветок, чтобы узнать, что там внутри. Он грубо нарушал ее уединение, вторгался в личную жизнь, он погубит ее, как незрелый бутон, который гибнет, когда его надрывают.
Она могла раскрыться перед ним в снах бестелесным духом. Но наяву ее нельзя было терзать и разрушать.
Гудрун полностью замкнулась.
Вечером они высоко забрались вдвоем, чтобы увидеть закат. Дышалось легко — они стояли на пронизывающем ветру и смотрели, как желтое солнце окрашивается малиновым цветом и исчезает. На востоке горные хребты и вершины залил ярко-розовый свет — казалось, небесные цветы распустились на фоне красно-коричневого неба; это было как чудо — внизу голубые сумерки затянули землю, наверху же, как некое пророчество, расплылось розовое сияние.
Гудрун восхищала эта красота, она была в исступлении — ей хотелось прижать сверкающие, вечные вершины к груди и умереть. Джеральд тоже их видел, видел, как они красивы, но они не вызывали в его груди волнения — только горькие и практически неосуществимые желания. Он хотел, чтобы пики были серыми и некрасивыми, — тогда Гудрун не нашла бы в них опоры. Она ужасным образом предала их обоих, отдавшись сиянию этого вечера. Почему? Почему она забыла о нем, стоящем рядом, сердце которого пронизывал ветер — ледяной, как сама смерть, и любовалась розовыми снежными шапками?
— Что особенного в этих сумерках? — спросил Джеральд. — Почему ты падаешь ниц перед ними? Для тебя это так много значит?
Гудрун вздрогнула от боли и ярости.
— Поди прочь! — крикнула она. — Оставь меня одну! Это прекрасно! Прекрасно! — Гудрун словно пропела последние слова. — Ничего прекраснее я в жизни не видела. Не пытайся встать между нами. Уходи, тебе здесь не место…
Джеральд немного отступил, а она продолжала стоять неподвижно, как статуя, вся во власти таинственно светящегося востока. Розы уже блекли, на небе загорались крупные звезды. Джеральд ждал. Он может совладать со всем, кроме страстного желания.
— Никогда не видела ничего прекраснее, — произнесла Гудрун холодным, жестким голосом, когда наконец повернулась к нему. — Не понимаю, почему тебе нужно все испортить. Если ты не видишь этой красоты, почему мешаешь мне? — На самом деле он и так уже погубил прекрасные мгновения, и теперь Гудрун была как натянутая струна.
— Однажды, — сказал тихо Джеральд, глядя ей в глаза, — когда ты будешь любоваться закатом, я тебя убью — потому что ты гадкая лгунья.
Так он выразил в словах данное себе сладостное обещание. Сердце Гудрун дрогнуло, но она высокомерно ответила:
— Твои угрозы мне не страшны.
Она отвергла его, не допускала в свою комнату. Однако Джеральд продолжал с удивительной терпеливостью ждать и надеяться — он был рабом своей страсти к этой женщине.
— В конце концов, когда ситуация достигнет критической точки, я убью ее, — сладострастно пообещал он себе. И ощутил чувственную дрожь в каждой клеточке своего существа — такая дрожь охватывала его, когда он, теряя голову от страстного желания, брал женщину приступом.
Теперь Гудрун много времени проводила с Лерке, — в их частом общении крылось нечто коварное и предательское. Джеральд знал об этом, но не обращал внимания — он проявлял необычное терпение, не желая распалять себя и обострять отношения с Гудрун. Однако его трясло, когда он видел, как она любезна с другим мужчиной, которого он терпеть не мог, считая чем-то вроде вредного насекомого. Вообще странные приступы нервной дрожи повторялись у него теперь часто.
Джеральд оставлял Гудрун одну, только когда уходил кататься на лыжах, — он любил этот вид спорта, она же на лыжах не ходила. Ему казалось, что на лыжах он уносится из самой жизни, оказывается за ее пределами. Часто, когда он уходил, Гудрун беседовала с немецким скульптором. Тема всегда была одна — искусство.