– Для чего я тебя воспитывал? Для лихого командира, на геройские дела!
Конь смотрел на него умными карими глазами. Вспыхивали в них, как слёзы, золотые искорки. Чёрными мягкими губами касался он мокрой Генкиной щеки, вздыхал, раздувая ноздри, и тихонько ржал, чуя горе хозяина.
Мигали в траве зелёные светляки, прятались в тёмных зарослях лесные цветы, молчали птицы. Сквозь верхушки деревьев просвечивало тёмно-синее небо. Набегал ночной ветер, шевелил влажные от росы листья; просыпались совы, и в лесу становилось неспокойно.
Генке слышались шорохи и шёпот, треск сучьев. Он пугливо озирался и, ведя коня за поводок, спускался с ним в овраг. Прятал его в густых камышах около реки.
Закрутив на руке длинный поводок, Генка садился на берег и смотрел на воду. В речной воде уплывали вместе с течением облака и звёзды. А в глазах у Генки мчались по волнам на боевых конях бесстрашные бойцы… Мчался впереди всех Гнедко, управлял им лихой командир; горела у него на шапке красная звезда, в поднятой руке сверкала острая шашка. В кучу врагов вреза?лся лихой командир, топтал их копытами верный конь…
Счастливая улыбка трогала Генкины губы.
Забывшись коротким сном, бессильно падал он головой в росистую траву, и во сне слышался ему тихий, пытливый голос деда:
«Може, и не побачимся мы с тобой, Генка, а?»
Яркие светлячки дедовых глаз с острой тоской смотрели на внука.
Генка крутил головой, съёживался в комочек:
«Може, и не побачимся, диду…»
Поднимались от влажной земли родные, знакомые запахи, склонялись над Генкой прибрежные травы, и предостерегающе шуршали высокие камыши:
«Берегись, Генка! Налетят фашисты – отнимут у тебя коня. Будет он врага на своей спине носить, копытами родные поля топтать!»
Заноет у Генки сердце, крепче сожмёт он в руке поводок:
«Не будет мой Гнедко под ворогом ходить! Ускачем мы с ним в тёмные леса, в глухие чащи…»
Качаются над водой строгие камыши:
«Зачем прятаться боевому коню в лесу от врага? Кто ж раненого бойца с поля битвы вынесет? Вставай, Генка, ступай на широкий шлях – не проедет ли мимо лихой командир, не попросит ли у тебя боевого коня…»
Бежит сон от Генки. Встряхнувшись, вскакивает Генка на ноги, обнимает за шею Гнедка.
Что, как правда отнимут коня фашисты? Не боевая слава, а позор покроет голову его хозяина.
Садится Генка на своего коня, сжимает его крутые бока босыми пятками и, пригнувшись к мягкой гриве, стрелой летит на широкий шлях.
Осветит месяц тёмную холёную шерсть коня, застучат по камням его звонкие копыта. Натянет поводья Генка, встанет на широкой белой дороге и ждёт – не проедет ли мимо лихой командир, не попросит ли у него боевого коня. Долго стоят конь и всадник, облитые светом месяца, не знают, куда повернуть. Задымится над ними небо, завоют вражеские моторы, задрожит от ударов земля. Насторожит Гнедко уши, повернёт к хозяину тонкую морду; не двинется с места Генка… Ждёт!
Бобик звонким лаем извещает хозяев о госте. Матвеич открывает дверь, глядит на дорожку:
– А, хлопчик! Здорово, командир!
Из окошка высовывается серебряная голова Николая Григорьевича. Глаза старика так похожи на глаза Сергея Николаевича, что Васёк, поздоровавшись с Матвеичем, радостно бежит к окошку.
– Иди, иди, пионер! Что давно не был у нас? Как там дела, а? – Старик долго держит в своих ладонях твёрдую, загорелую руку мальчика. – Как там команда твоя? Живы, здоровы?.. Угости-ка медком его, Матвеич!
Васёк проходит в кухню.
Матвеич наливает ему в миску янтарный мёд, кладёт кусок хлеба:
– Ну, как в селе? Рассказывай, что знаешь! Васёк макает в миску хлеб и рассказывает, как хозяйничают в селе гитлеровцы, как они ходят по хатам и берут всё, что им вздумается.
– На людей смотрят хуже, чем на собак.
– Ну, а люди что? – спрашивает Иван Матвеич.
– А что люди? Молчат…
Васёк опускает голову, Матвеич набивает трубку и ждёт. Николай Григорьевич глубоко вздыхает.
– Ну, а Степан Ильич что? – осторожно спрашивает он.
– Дядя Степан у вас мёду просит, говорит – чай пить не с чем.
Васёк густо краснеет – ему неловко и стыдно за Степана Ильича. Но Матвеич оживляется:
– Мёду просит? Чай пить не с чем? – Он смотрит на Николая Григорьевича, подмигивает ему и потирает свои большие руки. – Вот сластёна! Скажи пожалуйста, мёду ему захотелось!
Васёк пробует выгородить Степана Ильича:
– Да это он так… Пошутил, может…
– Конечно, пошутил, – серьёзно подтверждает Николай Григорьевич, прихлёбывая с блюдечка чай.
Матвеич стучит по столу толстыми пальцами, морщит лоб:
– Что ж человека обижать! Ты скажи ему так: мёду нет, пришлю сахару. Скажешь?
– Скажу.
Разговор затихает. Ваську хочется спросить, не слыхал ли Матвеич чего-нибудь о тех арестованных, которых увели из села гитлеровцы, но Матвеич вдруг ласково треплет его за чуб:
– Ну, а ты фашистов не боишься, хлопчик? Ведь их, верно, полное село нагнали, а?
– Много. По хатам солдаты стоят, а в школе офицеры и генералы ихние; там штаб.
– Хе-хе-хе, «штаб»! Да это тебе с перепугу показалось, – вмешивается Николай Григорьевич. – Полтора человека – это не штаб!.. Ну, сколько ты там генералов видел?
Васёк обижен:
– Мне на их генералов наплевать. Я их не боюсь. А что видел, то и говорю. И ребята наши знают. Севка Малютин у деда Михайла живёт – всех видит!
Матвеич грузно ворочается, жадно сосёт трубку. Николай Григорьевич смотрит на Васька внимательными, серьёзными глазами:
– Ты не обижайся. Мы с Матвеичем сидим тут, как в берлоге, ничего не знаем. Ты бы приходил почаще – нам веселее будет: всё что-нибудь да услышим от тебя.
– Я ещё не то знаю! – бодрится Васёк. – Я сегодня на опушке леса орудия видел! Много их там фашисты навезли. И ёлками завалили, думают – не видно…
– Да что ты! – удивляется Николай Григорьевич, поглядывая на Матвеича. – В каком же это месте?
– Да около леса, на опушке, где молодые ёлки. Матвеич отодвигает миску с мёдом, ловит пчелу и, осторожно держа её двумя пальцами за крылья, выпускает в окно. Долго глядит ей вслед, потом поворачивается к Ваську:
– Зоркий ты, хлопчик. Мабуть, и посчитал их для интересу?
– Кого – их?
– Да орудья-то фашистские, – небрежно говорит Матвеич.
– Нет, я не считал…
Живые глаза Матвеича внимательно разглядывают пионера Васька Трубачёва.