– Обойдется! Еще чего! – фыркнула та злобно, утрамбовывая пачки с недорогим чаем и печеньем в холщовую сумку. – И так дурак дураком.
Бабенко с ней целиком и полностью был согласен. Добавил от себя еще кусок сала, пять помидоров с собственного огорода – как уродились-то без должного ухода, понять бы, – сигарет и зачем-то положил жвачку.
– Это-то зачем? – удивилась Маринка.
– Мало ли, – пожал плечами Павел Степанович. – Может, облегчить дыхание захочет.
– Ему душу бы облегчить, а уж с дыханием как-нибудь справится.
Жвачке Володька обрадовался и тут же спрятал в карман затрепавшихся в СИЗО штанов. И долго со слезой благодарил его и Маринку за гостинцы. А вот отказываться от своего признания не захотел. Твердо стоял на том, что это он убил Машеньку, мол, больше было некому, и все тут.
Измучился с ним Бабенко так, что снова сердце прихватило. А тут опять в отдел позвали. Снова вопросы начали задавать. И вопросы теперь стали задавать совсем иного плана. Как раз касаемо его личных наблюдений и умозаключений.
Может, и обрадовался бы такому вниманию и даже многочисленным похвалам, случись это неделями раньше, когда еще Танька Вострикова была жива, когда у него еще сил было побольше, когда апатия так не разъедала все его желание быть, а не казаться полезным. А теперь...
Все, устал. Сын опять звонил, ругался, звал к себе. Пригрозил, что, если отец не подаст рапорт на увольнение, приедет и сам за него это сделает.
– Ты хоть выходные себе устраивай, батя! – канючил сын в телефон. – Чего ради так убиваться-то?!
Он и сам не знал. Никто поначалу его не слушал. Никто внимания не обращал, а он тогда энергии был полон, сновал челноком по деревне взад-вперед, а тут поди же ты – понадобился. И это тогда, когда он плюнуть успел, остыл, охладел и про тот злополучный земляной оттиск каблука мужского ботинка, сокрытый от следствия и спрятанный в ящике собственного стола, не вспоминал совсем.
– Вы меня извините, Павел Степанович, – покаянно извинялся перед ним вчера нагловатый недоверчивый опер Данила Сергеевич Щеголев. – Тут крутишься, как белочка-горячечка, вот и не воспринял ваше утверждение всерьез. Целый район на нас! Шутка ли...
Потом он еще что-то говорил и рассказывал про украшения, странным образом исчезнувшие при ограблении старого антиквара, случившемся много лет тому назад. Что теперь фрагмент одного такого украшения и был найден у убитой в руке. И что цепочка с изумрудной слезинкой, про которую Бабенко в прошлый раз ему рассказывал и которую усмотрел на шее их школьной секретарши, в самом деле фигурировала в описи, собственноручно составленной ограбленным антикваром.
– Вы просто молодец, Павел Степанович! – потряхивал он ему руку на прощание. – Просто супер, мы все в шоке!
– А когда же Жорку-то арестовывать станете? – нетерпеливо переступил тогда с ноги на ногу Бабенко.
По его понятиям ведь как выходило: раз есть подозрения, надо хватать за шиворот и тащить мерзавца в околоток, а тут если не выколачивать, то стараться разговорить. Вон неразговорчивого Володьку-библиотекаря до чистосердечного довели, а уж Гогу разговорить...
Так ему казалось, во всяком случае. И он даже готов был следом за Щеголевым в соседнее село податься и помочь, и принять участие в задержании особо опасного преступника, коим, по мнению Бабенко, и был Степушкин Георгий Иванович.
Но Щеголев скуксился как-то, поскучнел после его вопроса. Начал что-то лопотать про официальное заключение экспертной комиссии, которое они ждут вот-вот, прямо со дня на день. Про то, что незадолго до убийства Марии Углиной Степушкин будто бы побывал сначала в одном из городских отделов внутренних дел с заявлением, что его обокрали.
– Вот как! – недоверчиво воскликнул Бабенко. – И что же, было расследование? Что-то я не припомню, чтобы кто-то из ваших выезжал в соседнее село. У нас ведь знаете как слухи быстро разносятся! А тут все тихо...
– Да не было выезда, – снова засмущался Щеголев, – в том-то и дело, что ничего не было.
Оказалось, что заявления у Степушкина никто брать не захотел, учитывая пикантность ситуации. А направили того в частное детективное агентство. Оттуда он будто и сам сбежал, говорить отказался.
И Бабенко его понимал, между прочим.
Что за блажь такая: частный платный розыск? Кто станет всерьез заниматься розыском, копаться в дерьме, пардон, подставлять себя под пули возможно, если это не подталкивается долгом, совестью, потребностью творить добро, а питается деньгами? Это как с платной медициной, елки-палки. Там был бы человек, а диагноз тебе любой поставят.
– И понимаете теперь, – закончил с явным облегчением Щеголев, – в каком мы затруднительном положении?
– Каком же?
Он не понимал! И виноватого тона не понимал, и смущение Щеголева было противным каким-то, ненастоящим. Он будто сам перед собой оправдывался, а не перед Бабенко, что не может или не хочет до конца выполнить свой служебный долг.
– Ну, представьте себе, Павел Степанович, что приедем мы к Степушкину, и что?
– Что?
– Предъявлять ему обвинение в убийстве Углиной не можем. Обыск сделать и то прав не имеем. Цацки-то у него украли! И он об этом заявлял!
– А может, он врал? – задумчиво предположил Бабенко. – Задумал заранее убить Машу и наврал про воровство. Вор у вора шапку украл... Красиво, ничего не скажешь!
– Да за что ему было ее убивать, как вы думаете? – начал раздражаться тогда Щеголев. – Где она могла перейти ему дорогу? Чушь это все! Ее убил тот, кто выкрал у Степушкина драгоценности. И это кто-то из своих. Мария Углина могла знать или узнать, могла шантажировать...
Вот на этих словах Бабенко сделалось так муторно на душе, что, коротко кивнув на прощание раздраженному донельзя оперу, он ушел. Побродил по городу, зашел в кафе, съел там две большие котлеты по-киевски с картошкой, запил их киселем из черной смородины. И уехал потом домой.
И слово себе дал, зарок почти что, не думать больше ни об убийстве Маши, ни Тани, ни про украденные драгоценности, и даже про то, знала или нет их школьная секретарша, какой дороговизны украшение таскает на своей шее.
Никаких больше расследований. Там, в городе, умов поболе будет, пускай думают. А он вот отдыхать станет.
Все утро воскресного дня он посвятил уборке. Мыл большой лохматой тряпкой полы, выбивал ковры, поочередно вывешивая их на турнике сына. Полол в огороде какие-то грядки с жухлой растительностью. Сорняк после вчерашнего ливня просто сам выскакивал из рыхлой земли. Потом поставил на плиту половинку курицы, намереваясь сварить себе щи. Сунулся, а лаврового листа нет. А без лаврушки он похлебки не любил. Не было в ней такой пряности и аромата. Засобирался в магазин, убавив огонь до минимума.
Напялил спортивные штаны, рубашку легкую с короткими рукавами и большими карманами, куда сунул денег три сотни и ключи от дома. Нахлобучил матерчатую кепку и пошел к магазину.