И хлопал дверью старый К., и спускался на этаж, в квартиру своих брата-сестры, но прежде, чем начать традиционные сетования на супружесткую мойру, он принюхивался к собственным подмышкам, потом шел в ванную, снимал шлепанцы и, кряхтя, старался дотянуться ступней до носа, выворачивал ногу, притягивал ее руками и проверял, а потом щерил зубы и дышал на зеркало — а когда не находил никакого изъяна в смысле запахов, укреплялся в убежденности, что мать моя вступает в очередную фазу паранойи, что ее начали одолевать первые галлюцинации: мало того что она за ним мужской правды не признает, Настоящего Мужчину не хочет в нем видеть, так уж и обонятельные галлюцинации; конец, видать, близок, вонь всегда означает начало конца.
В этот мутационно-прыщавый период старый К. стал навещать меня в комнате, это были, если можно так выразиться, необъявленные визиты; сначала он подкрадывался на цыпочках в носках под дверь и прислушивался, а потом резким рывком за ручку распахивал дверь и влетал в комнату, подозрительно осматривая меня; эти необъявленные визиты старого К. я довольно легко мог предвидеть, потому что его выдавала как раз тишина, отсутствие естественных скрипов пола, я догадывался, что, если за дверью воцарялась тревожная тишина, значит, крадется старый К. и будет мне, с позволения сказать, наносить визит. Приходил он и вечерами, перед отходом ко сну; когда стихали его купальные пофыркивания, ванные попердывания, полотенечные посвистывания, я знал, что вот-вот он окажется у моей двери, что, прежде чем он вторгнется, он приложит ухо к щели или глаз к замочной скважине, я думал, ох и думал иногда, а не сунуть ли мне как бы ненароком, как бы совершенно неосознанно в эту тишину за дверью, прямо через замочную скважину что-нибудь острое, ну да хотя бы остро отточенный карандаш, думал, ох и думал, воткнулся бы он только в глаз или прошел бы дальше, через глазницу, достиг бы мозга старого К., туда, где размещался его разбухший центр морали, и дал бы ему вытечь, брызнуть струей на свеженатертый паркет прихожей.
— Руки на одеяло!!
Обычно эта команда прерывала мои убийственные козни, старый К. уже стоял у моего изголовья и метил в меня насупленной бровью.
— Как ты спишь? Весь под одеялом? А может, и не спишь? Чем ты там занимался?
И срывал с меня одеяло. Рутинный контроль, который никогда ему не наскучивал.
— Ну не открывай же, холодно. Что там опять, я ведь спал…
Я накрывался одеялом и поворачивался к нему спиной.
— Помни, сынок, в твоем возрасте самое последнее дело свинствами разными интересоваться. С этого начинаются извращения. Со слишком ранних интересов. Потом ни учиться не хочется, ни что другое приличное…
— Тебе об этом что-то известно?
— Ты еще мне тут поогрызайся, молокосос!
И снова раскрывал меня; как бы взамен за то, что я слушаю его поучения лежа, меня следовало раскрыть.
— Наверняка разглядываешь какие-нибудь гадости с дружками, признайся. Наверняка уже поигрываешь в то, во что не следует, а? Как там его, «карманный бильярд», так, что ль?
Он смеялся своим же словам и снова делался серьезным, но как-то нервически, совершенно беспомощно; открывал это мое одеяло, будто лелеял надежду, что где-то под ним воспитывается дитя человеческой породы, с которым он сможет справиться, с которым можно не разговаривать об этих делах, этих вещах, этой фигне. Мне было жаль его, даже тогда, когда он продолжал вести разговоры на сон грядущий.
— Это смертный грех в таком возрасте. Впрочем, в любом… Ну смотри, если только узнаю, если застану тебя…
Я делал вид, что сплю, но слышал, как он все вертится вокруг да около, как отчаянно ищет зацепки.
— Пойдешь к ксендзу и исповедуешься, если хоть когда что-то нехорошее делал сам с собой. К счастью, я пока еще не подозреваю тебя, чтобы ты с кем-то. Это уж было бы совсем… А если сам и не расскажешь на исповеди, то помни: рука у тебя отсохнет! Сначала вырастут перепонки между пальцами, как у лягушки, все будут над тобой смеяться, а потом отсохнет и отвалится, причем не только рука!
Мне не особо было что скрывать от него, поэтому со временем он стал внимательней изучать мои полки, шкафчики, разглядывал мои школьные фотографии.
— Ооо, ну эти барышни вполне уж в соку, а кто, например, эта, вот тут, с краю…
Казалось, что он на самом деле возбуждался, он всегда выхватывал взглядом тех из девчат, у которых быстрее росла грудь, рассматривал эти фотографии от года к году все внимательнее, потому что лидерши в соревновании созревающих, набухающих, выпирающих бюстиков постоянно менялись, он держал снимок в едва заметно подрагивающей руке, наклонял его так, чтобы свет лампы не давал бликов на глянцевой поверхности, чтобы видеть четко, и проверял, как бы невзначай спрашивая:
— А которая из них та, ну, как ее там, которой ты подсказывал на контрольной?
Когда я показывал ему, он тут же парировал:
— Ооо, так себе, так себе, такой же заморыш, как и ты, вы не должны вместе появляться, не то собаки на вас нападут: когда они еще столько костей сразу увидят.
И хоть я объяснял ему, что ни на улице, ни где-либо еще я не показываюсь вместе ни с этой, ни с какой другой, он не слушал, потому что именно в этот момент он вылавливал взглядом самые броские из обтянутых школьной формой груди, говорил как-то чуть отстраненно:
— О, глянь-ко, вот девица, кто такая, как зовут…
А потом вроде как шутя, вроде как братаясь со мной в незрелости:
— Девчонки-то вас переросли, а? Сиськи, ножки… всё при них, нет, что ль? Как это вы говорите: уже «годится», а? Годится?
Когда он замечал, что я не проявляю интереса к этим делам, он, похоже, терялся.
— Нну, хорошо… У тебя пока еще есть время, но, честно говоря, я в твоем возрасте…
Матери же он шептал так, чтобы я не мог не услышать:
— Скажи, мать, он тебе ничего такого не говорил, никакая ему там не нравится, а может, он как-то не в ту сторону, что-то он слишком много с этими парнями путается, надо ему запретить…
Тем не менее старый К. не беспокоился о том, не слишком ли я сдержанный для своего возраста; старый К. знал, что я вступаю в возраст, везде называемый переломным, что зерна вожделения, брошенные в детстве, теперь в одночасье во мне созреют, все разом взойдут и меня коснется невзгода урожая, цифры не врут. Старый К. знал об этом, и ему оставалось только ждать, потому что хлыст вышел на заслуженный отдых. Теперь должна была прийти пора оглашения результатов воспитания, а если бы они вдруг оказались неудовлетворительными, то подросшего щенка человечьей породы, в которого я превратился, можно было призвать к порядку совершенно другими, исключительно эффективными способами.
Я все думал: когда это происходит и почему этого нельзя уловить, почему только со временем до человека доходит, что он вырос? Я пришел к выводу, что граница эта должна пролегать там, где человек вдруг перестает с тоской ожидать будущего. Того, в котором он уже будет мужчиной с усами, женой и машиной. Того, в котором можно будет принимать участие в семейном торжестве с правом на рюмку. Того, в котором он вообще будет взрослым, импозантным. Таким, у кого больше нет угрей и себореи, и неуверенности в движениях. Таким, кто может выдерживать на себе женский взгляд, не пряча взор, не краснея. Таким, кому уже говорят «проще пана», кого больше не заставляют вставать в классе для хорового «здраа-ствууй-тее», к кому в трамвае больше не обратятся «эй ты, мог бы и уступить местечко». Словом, когда человек вдруг перестает ожидать будущего, потому что он уже созрел до того, чтобы «всем им показать». И ни с того ни с сего начинается тоска по прошлому, и чем оно дальше, тем сильнее тоска, даже если воспоминания самые плохие, даже если они отмечены в юношеском дневнике как пора страданий. Потому что он уже знает, что прошлое — это то единственное, к чему никогда нельзя будет приблизиться, купить, откупиться, уговорить, пережить вновь. Потому что он понимает, что он теперь в том самом возрасте, о котором мечталось в молодые годы, и что он никому так ничего и не показал. Усы вышли из моды, машина — непозволительная роскошь, а чуть было не ставшая женой так ею и не стала. Но, но, подумал я, это ведь не вещь в себе, непостижимая, ведь где-то должна проходить эта граница, где бы ее можно было заметить, откуда она возникает. Я догадался, что дело тут в факте присутствия. В том, что человек с дошкольных лет, в течение лет школьных, лицейских и студенческих привыкает, что ежедневно кто-то проверяет его присутствие, что его выкрикивают по списку и требуют подтверждения: «здесь». В течение всех этих лет кто-то всегда был заинтересован в том, чтобы мы присутствовали. Сначала мы присутствовать обязаны, потом — должны, мы неизменно фигурируем в списках присутствия. Пока наконец в последний день учебы эта привилегия не кончается: с этого момента никто уж нашего присутствия никогда не будет проверять, с этого момента мы безразличны миру, мы можем позволить себе быть или не быть. Работодателя интересует не наше присутствие, а наша производительность; идеальной для него системой был бы найм на работу высокопроизводительных духов. Максимальная производительность при минимальном присутствии — вот чего от нас хотят.