Никто и никогда не требовал моего присутствия так категорически, как старый К. Если бы я воспринимал это его желание в качестве знака отцовской любви, как советовала мать, меня бы туркали не меньше, но зато самооценка росла бы как на дрожжах с каждым «Куда собрался? А мнение отца что не спросишь? Дома должен быть не позже, чем в…», особенно после домашних арестов, практиковавшихся исключительно в погожие, солнечные дни, когда доносящийся из-за окна грохот мяча о гаражи невыносимо ранил слух, когда призывы ребятни я в конце концов был вынужден покрывать мученическим выражением лица и сообщением о домашнем аресте, которое ввергало их в двуличную эйфорию: они радовались своей свободе, освященной моей несвободой, обыкновенное пинание мяча приобретало для них новую ценность, потому что они знали вкус ареста; они радовались, что на этот раз досталось не им, а мне, я давал им ту редкую возможность одновременности счастья и его осознания, возможность наслаждаться безмятежно текущим временем.
Старый К. требовал моего присутствия и присутствия моей матери при нем. Войдя в нее в первый раз, он счел, что тем самым он входит в обладание ею, то есть может иметь ее всегда; естественным следствием этих вхождений стало также и то, что, когда его спрашивали о потомках, он отвечал:
— Имею одного ребенка.
Он требовал моего присутствия настойчиво и практически всегда. Когда только он узнал от матери, что она понесла от него гораздо тяжелее, чем когда-либо, и ее тяготят те последствия, которые она должна будет доносить, он сделал заявление в такой форме, будто в одно предложение хотел вместить одновременно радостное удивление и приказной тон:
— А значит, родишь мне сына!
И взял ее в жены.
А когда девять месяцев спустя, за неделю до срока, начались схватки, мать, до зари разбуженная болью, стала считать минуты и когда уже прилично их насчитала, начались очередные схватки, еще более беззастенчивые, чем предыдущие. Она ни за что не хотела будить старого К. до рассвета, практически ночью, но и дала себе слово дотянуть до утра, боль оказалась сильнее воли. Она постанывала, а старый К. спал без задних ног, прислонившись к стене, когда же она уселась в кровати (боль значительно обострилась), уже в полный голос стеная, коснулась спины мужчины, с которым провела первые месяцы супружества, спины, рядом с которой ей предстояло досыпать остаток жизни, коснулась спины старого К., одетой в пропотевшую белую майку, и легонько толкнула. Из старого К. сквозь сон вырвалось бормотание:
— Чччтотаммм тихотихо…
Чувствуя, что я на свет появлюсь быстрее, чем муж успеет проснуться, она, решив быть самостоятельной до конца, встала и направилась к гардеробу, но я безумно завертелся внутри и вызывал цепную реакцию. Пути назад не было, сделалось критически тесно и надо было любой ценой немедленно выходить, несмотря на боль, несмотря на схватки, как-нибудь эту головку да пропихнуть. После второго шага мать опустилась на пол и процедила сквозь боль:
— Рожаю!
Пытаясь найти ускользнувший от него конец сна, старый К. пробормотал:
— Да, да, постарайся заснуть.
И только тогда, впервые почувствовав, что имеет на то полное право, мать моя повысила голос на старого К., крикнув так пронзительно, что аж меня на мгновение оглушило, и я как бы отпрянул в маточном объятии, хоть инстинкт подсказывал мне, что трудно будет отыграть назад эти ценные сантиметры; она крикнула так, что через пять минут они уже были на пути в больницу. Ну конечно пешком, старый К. счел, что больница слишком близко, чтобы вызывать такси; он помогал матери идти, говоря, что прогулка ей поможет, у нее уже не было сил протестовать, она прикусила губы до крови и шла, каждые сто метров приседая и выслушивая от него:
— Только ради Бога, не надо вот этого всего. Мы уже почти на месте. Кто в такое время поедет?
Они обязаны были дойти. Я уже практически свисал у нее между ног, уже можно было меня погладить по темечку; старый К. не успел вернуться домой, а нам уже перерезали пуповину. Я почувствовал, как собственная мать предала меня миру, и ничего в том не было для меня радостного, что она предала меня… миру, в котором первым лицом, безгранично раздраженным моим отсутствием, был старый К.
Этот дом состарился. Некрасиво, хуже, чем люди. Дома стареют обманчиво, старость в них зреет втихаря по углам, а потом незаметно расползается, захватывая соседние пространства, старость домов ускользает от контроля, перестает быть видимой домочадцам, зато гости уже с порога, уже в коридоре чуют ее в запахе гнили. В этом доме старость прокладывала себе путь в стоптанных тапках, предлагаемых гостям после того, как они снимут заляпанную грязью обувь, в запахе нафталина, долетающем из спальни, просачивающемся из шкафов, в ванной, где плесневели давно лежащие без дела вытертые пемзы, где обрастали грязью щетки для ногтей, где коричневели недомытые раковины, где затхлостью дышали влажные полотенца, где в неплотно закрытых аптечках давно просроченные лекарства боролись за место с вновь прибывавшими, где на полочках лежали пластмассовые расчески и щетки, неочищенные от волос и перхоти, где даже вода успевала заржаветь, пока струя долетала до ванной, где ванну украшали серое хозяйственное мыло, обшарпанные губки, флаконы, оставшиеся от травяных шампуней, но над ванной, о да, над ванной со стены свисала цепочка, помнившая лучшие времена, цепочка от звонка, звонок не звонил уже полвека, цепочка давно была без ручки, но свидетельствовала о том, что когда-то, о да, когда-то там когда-то в этом доме прямо из ванной звали прислугу легким подергиванием цепочки, например, чтобы подали халат; в этом доме на каждой вешалке все еще громоздились ворохи халатов (в старых домах всегда много халатов, халат — универсальный подарок на день рожденья, халат годится на любой случай жизни, халат прекрасно подходит даже тогда, когда мы забываем, что дарили в прошлый раз, ведь халатов никогда не бывает достаточно, халат замечателен на случай, если бы мы забыли о степени нашей близости с именинником, но помнили, что в какой-то степени состоим, и наконец, халат идеален в случае, когда нам трудно вспомнить, которую уже весну отмечает юбилярша, когда нам трудно представить себе, как сильно она постарела, ведь халат годится для любого возраста); здесь старость поселилась на кухне, в жирных ложечках, захватанных стаканах, липких буфетах с терриконами старых крошек по углам; в кладовке, в засохших кусках праздничного торта; в столовой, в полных пыли и паутины осыпающихся букетах сухих цветов, в складе немодных абажуров (второе место в списке всегда уместных подарков); и всюду вели свалянные дорожки, коврики… В этом доме все пыталось уменьшением противостоять испытанию временем. В прихожей рядом с тросточкой свисал поводочек, под гардеробом же не шлепанцы, не туфли, а тапочки («Где мои тапочки? Не видела нигде мои тапочки?»), которые старый К. привык после улицы надевать дома, направляясь в любимую комнатку на послеобеденную дремку, пока смертушка не захлопнет за ним дверки…
У них не было мыслей относительно старости, точно так же как и раньше у них не было мыслей относительно жизни. Они стали старше, чем могли о том представить себе в детстве, и не знали, куда девать эти сверхурочные часы. Все давно закончилось, занавес опущен, хлопанье кресел в зрительном зале давно стихло, а они все стояли на пустой сцене с давно отыгранными ролями, стояли без текста, без режиссера и без зрителей. Они уже не различали дней, о праздниках узнавали по телевидению и по радио, тогда они покупали более дорогие, чем обычно, колбасы, пирожное, бутылку вина и садились молча за стол, машинально крестились перед едой, выдерживали друг с другом за столом эти десяток-другой минут, а потом прятались по углам, каждый к своему экранчику, возвращались в свои пещеры, завороженные тенями на стенах. Ритуалы перешли в привычки. Брат старого К. с бутылкой дешевого пива каждую ночь засыпал перед включенным телевизором под эротические программы, грезя о счастливом завершении своих любовных неудач. По прочтении вечерних молитв и выключении Единственного Радио Настоящих Поляков сестра старого К. слышала доносившийся из-за стены шелест Голой Правды, входила в комнату брата и, затыкая уши и отводя взгляд, подходила к телевизору и выключала его из сети, а посмотрев потом на блаженное выражение лица спящего братца, толкала его в бок, чтобы нарушить грешный сон, вынимала из его руки бутылку и вкладывала вместо нее четки. Сон у брата старого К. был крепким, нелегким в плане перепрограммирования, а потому утренние пробуждения с четками регулярно ввергали его в хоть и мелкий, но все же неприятный дискомфорт совести.