Он в бешенстве направился к выходу, а оба гея, растерявшись, кричали ему вслед:
— Дэвид, дорогой!
— Лапочка, ты уже покидаешь своего папу?
Дэвид шел по улицам Марэ вне себя от этих клише, вечно связанных с одним и тем же: педики, переодетые фараонами или военными, психи, переодетые в кюре, темные, отвратительные кабаре, предназначенные для сексуальной фрустрации, религия, власть, семья, отпущение грехов; груз исступления и стыда, отягчающий жизнь; вечная борьба с плотскими наслаждениями, которые так легко можно получить с мужчинами, с женщинами, с молодыми и старыми, если относиться с пренебрежением к этой смертельной пытке и последующему искуплению.
Взбешенный, он, задыхаясь от рыданий, наконец уселся на террасе кафе и задумался о судьбе Арно, который станет священником и тогда сможет всю свою жизнь глазеть на юных скаутов, бичуя себя за греховные помыслы, которые он время от времени сможет воплощать в злачных местах, переодевшись нацистом. Да будет так! Дэвид предпочитал свои собственные мечты. В этот момент он обратил внимание на современную молодую девушку за соседним столиком, которая возилась с видеокамерой. Очень бледная и очень светлая блондинка попросила у Дэвида разрешения несколько минут поснимать его на камеру для учебного задания по видеоинсталляции. Склонившись над камерой, словно робот, она отрегулировала ее и сняла несколько кадров. После чего поставила ее, и между ними завязалась беседа.
Ее звали Сериз. Американское происхождение Дэвида вызвало у нее двойственное чувство. Студентка тотчас же спросила, не удручает ли его культурный уровень американцев. Но по крайней мере она, похоже, жила в эпоху, далекую от древних евхаристических и чувственных конфликтов. В лицее учитель литературы помог ей найти свое призвание. А теперь она уже второй год изучала визуальные искусства.
Перед кафе сновали прохожие, посетители открытого ночью магазина BHV [15] . Некоторые искали ресторан, бар геев или бар бисексуалов. Вдруг Дэвид увидел на улице того самого журналиста, который в конце июня пригласил его за город. Тот шел, опустив голову. Когда американец окликнул его по имени, он испуганно обернулся. После чего, улыбнувшись Дэвиду, подошел к ним, согласился присесть и заказал кружку пива.
Первое явление Сериз на террасе кафе: я отмечаю, что этой бледненькой и беленькой студентке совсем не идет ее имя. Но, по правде сказать, я почти не обращаю внимания на ее лицо, скрытое цифровой камерой с нацеленным прямо на меня объективом. Сидящий рядом с ней Дэвид — тот молодой американец, с которым мы познакомились в начале лета, — помахал мне рукой, когда я проходил мимо, углубленный в свои черные мысли. Эта встреча мне скорее неприятна, поскольку у меня сегодня нет ни малейшего желания совершать некие усилия для общения. В том угрюмом состоянии, в котором я пребываю, измученный августовской жарой и горестями человеческого существования, этот дружеский жест кажется мне враждебным: это помеха если не радости, то депрессии.
К несчастью, мое душевное устройство заставляет меня инстинктивно маскировать свои истинные мысли наружной вежливостью. Когда я с отвращением взираю на бытие и с презрением — на человечество, на моих губах возникает добренькая улыбка, инстинкт положительного поведения в обществе контролирует мои поступки и толкает навстречу ближнему, и вот я — очаровательный субъект, который радуется встрече с видимым удовольствием. В тот момент, когда мне хотелось ответить Дэвиду: «Отстань, пожалуйста, мы с тобой едва знакомы», положительная сила рисует на моем лице обрадованное выражение. Он-то думает, что я действительно ему рад, не догадываясь, что единственно тираническая куртуазность заставляет меня пожать ему руку.
Я также не сопротивляюсь, когда он предлагает мне присесть рядом с девушкой, которая целится в меня своим объективом, этакая маньячка видеосъемки. Я пытаюсь подпортить им разговор, начав перечислять свои самые обыденные проблемы, зная, что проблемы эти никого не волнуют. Я подробно излагаю детали предотпускной полемики с моим главным редактором об ограничении времени стоянки, о его отказе — поскольку он, видите ли, знаком со свояченицей префекта полиции. Девушка не отрывает глаза от камеры. Не отвлекаясь от изображения на жидкокристаллическом экране, она просто произносит:
— Жутко интересно. Это ничего, что я снимаю? Это в рамках моей работы над видеоинсталляцией.
Какое-то мгновение мне кажется, что она надо мной издевается, но объектив поднимается, как мордочка домашнего животного, и я понимаю, что она говорит всерьез; у меня возникает стремление произвести еще худшее впечатление. Повернувшись к Дэвиду, я разозленным голосом говорю:
— К тому же, за несколько дней до того, как зарезали мою статью, моя лучшая подруга погибла в автомобильной катастрофе! Все несчастья за одну неделю.
Он, должно быть, уже жалеет, что пригласил меня за столик. Но я не останавливаюсь на достигнутом:
— Ты помнишь Соланж, у которой мы были на выходных? Так вот, как раз после того, как она отвезла тебя на станцию, она погибла на перекрестке.
Американец широко раскрывает глаза. Чтобы ему было понятнее, я разъясняю:
— Когда она умерла, я подумал, что это ты принес несчастье. Но это была случайность.
На глазах у Дэвида выступают слезы огорчения. Мне уже не хочется быть таким злым, но девица все держится за свою камеру, вынуждая меня доиграть роль мерзавца. Внезапно Сериз отрывается от нее и, глядя мне прямо в глаза, произносит:
— Как вы замечательно говорите, какой супер-мрачный взгляд на мир!
Только теперь я наконец разглядел ее лицо; молочная кожа, носик кнопкой и длинные волосы, как у героини немецкой сказки. На ней широкие одежды явно из гардероба шестидесятых годов: умопомрачительная рубашка, брюки с раструбами. На мгновение я окунаюсь в очень светлые глаза. Пока она прячет свою камеру, я, терзаемый совестью, оборачиваюсь к Дэвиду:
— Извини меня, но эта смерть так ужасна, неожиданна…
И тут я соображаю, что полуденная жара спала, — что газета закрыта до конца августа и что, вместо того чтобы брюзжать в одиночестве, я мог бы распить несколько бутылок пива в их компании.
Вечер заканчивается у меня, в квартире с настежь распахнутыми окнами, куда струится теплый летний воздух. Мы слушаем босса-нову. Сериз скручивает сигарету с травкой. Она спорит с рухнувшим в кресло Дэвидом, который уверяет ее, что раньше было лучше. Девятисотые годы представляются ему неиссякаемым источником воображения. Студентка возражает, что в те времена уже обличали декадентство, что художников-новаторов не замечали, а на шахтах эксплуатировали детский труд. Затем она сообщает, что голодна, и я веду ее на кухню. Она с улыбкой смотрит, как я готовлю ей бутерброд. Во втором часу ночи Дэвид заявляет, что идет спать. Сериз приближается и шепчет мне на ухо: