* * *
Он проснулся на рассвете, с тяжелой головой и пакостным привкусом в пересохшем, распухшем рту. В темной душной комнате на диване и на полу под одеялами и пальто угадывались человеческие тела. Дверь в уборную была открыта, и оттуда в комнату гнилостно и кисло тянуло рвотой. На столе стояли грязные тарелки, пустые бутылки портвейна и водки, таз с недоеденным винегретом. К запаху рвоты и папиросных окурков примешивался острый запах случки. Камов откинул с лица лежавший на нем рукав чьего-то демисезонного пальто, аккуратно сдвинул со своего плеча незнакомую женскую голову с короткими, свалявшимися темно-русыми волосами, тонкой ниточкой слюны на бледной нижней губе приоткрытого рта и медленно встал. Его качнуло. Он осторожно наклонился, нашарил лежавшие рядом брюки. Женщина, что-то неясно пробормотав, перевернулась на живот. Как же ее зовут? Розовая комбинация задралась наверх, обнажив большую голубовато-серую ягодицу с россыпью мелких красных прыщиков. Камов бережно прикрыл женщину пальто, натянул брюки, вышел на кухню и жадно припал губами к крану. Потом ополоснул лицо и, разыскав коробку с зубным порошком, долго, с ожесточением тер пальцем зубы. Надел найденный в куче сваленной на пол одежды свой свитер, взял куртку (шинель и форма были оставлены на другой квартире) и по темной лестнице спустился на улицу. Уже светало. Довольно долго он бесцельно слонялся по улицам. Была осень. На асфальте шуршали еще не убранные дворниками сухие листья, в крохотных скверах и садиках шевелились усохшие головки золотых шаров и тронутые увяданием георгины безнадежно протягивали обреченные лепестки к робко выглядывающему сквозь серые комья туч испуганному солнцу. Художник Камов жадно втягивал в себя утренний, еще без примеси выхлопных газов и дымов, холодный, пахнущий сырой землей и влажной травой воздух. На Новокузнецкой он прошел мимо церкви. На паперти у входа стояла старуха. Человек с поднятым воротником вышел из дверей, поглядел по сторонам, порылся в кармане и сунул старухе монету. Старуха закланялась, тряся замотанной в коричневый платок головой. Человек обернулся, перекрестился на храм, глубоко натянул на голову кепку, спустился по ступеням и торопливо пошел по Вишняковскому переулку. Набежавший порыв ветра погнал через улицу скомканную газету. На углу махала метлой толстая дворничиха. В конце переулка, между желтым трехэтажным, с пузатыми белыми колоннами старым домом и новым кирпичным пятиэтажным строением, притулился пивной ларек.
О, славные, благодатные пивные ларьки, истинные пункты «скорой помощи» великой державы! Кажется, так или похоже на то писал великий певец русского народа и Советской державы Веничка Ерофеев. И прав был, еще как был прав! Скольких людей спасли они от невыносимой, раскалывающей голову боли, от повышенного внутричерепного, или что там давит изнутри на глаза, давления, заставляющего все двоиться, расплываться, а то и прыгать? А слабость в членах, во всех, особенно в тяжелых, будто в кандалы закованных ногах, а распухший, не помещающийся в сухом рту, покрытый противным белым налетом язык? А нежная слизистая оболочка нёба и щек, иссохшая, потерявшая исконную природную влажность и превратившаяся в отвратительное подобие наждачной бумаги? А сердце, сердце, наконец, трепыхающееся слабо, неровно, словно мотылек, у которого глупый мальчишка стер пыльцу с нежных крыльев? А отчаяние? Совершенное отсутствие воли к жизни? Напрочь исчезнувшее душевное равновесие? Все это и многое другое излечивалось блаженной кружкой жигулевского пива, холодного летом, подогретого зимой, а также столь милой душе русского человека соборностью, ибо кто же это и когда видал у пивного ларька алкающую спасения отдельную, так сказать, индивидуальную личность? Спастись – и в этом состоял глубокий моральный посыл пивного ларька – можно было только коллективно, всей общиной. Так или почти так писал божественный Веничка. Ларек, стоявший у кирпичного дома, только что открылся, но народ темной тесной кучкой уже толпился у крохотного окошка. Камов, пошарив в кармане, обнаружил случайно со вчерашнего дня застрявшую мелочь. Пересчитал: без малого рубль. Он встал в очередь и через несколько минут жадно впился в большую стеклянную кружку. Одним махом проглотив половину желтого водянистого напитка, он с удовольствием крякнул и утер пену с губ.
– А? – весело подмигнул стоявший рядом невысокий мужик лет сорока. – Оттягивает?
– Оттягивает, – согласился Камов и снова, на этот раз медленно смакуя глотки, прильнул к кружке.
Долго Камов бесцельно кружил по переулкам Замоскворечья, вбирая в себя прелесть этого хмурого осеннего дня. В Лаврушинском он оказался, как раз когда хмурая, еще с утра затянувшая небо пелена сперва уронила несколько неуверенных, робких капель и вдруг, набравшись сил, разразилась проливным дождем. Спасаясь от ливня, он нырнул в Третьяковку. Посетителей в этот поздний час было мало, и какое-то время он так же рассеянно, как по улицам, бродил по залам, равнодушно проходя мимо своих любимых Венецианова, Рокотова, Иванова. Немного постоял у Врубеля, вспомнил Филонова, которому в экспозицию суждено будет попасть еще лет через тридцать, и спустился в анфиладу низких пустых залов, на стенах и в витринах которых теснились иконы. Он шел медленно, автоматически переставляя ноги, пока не добрел до зала, где в безмолвном полумраке тихим, покойным сиянием светились доски рублевского деисусного чина.
Что происходит с человеком в момент сильнейшего, сотрясающего до самых основ все его существо, достающего до самого дна души и выворачивающего ее наизнанку переживания? Каждый человек, прошедший подобный опыт, ответит по-другому, но в одном они сойдутся: время исчезает. Никто не знает, сколько длится озарение: мгновение? час? Сколько времени стоял перед «Еврейской невестой» заплаканный художник Каминка? Сколько времени смотрел Иисус на художника Камова? Сколько времени проводит внезапно взмывшая в небывалую, неслыханную высоту душа в горниле, где радость и горе, наслаждение и боль не противостоят друг другу, но, сливаясь воедино, образуют пылающий сплав, из коего куется человеческое сердце? И закаляется этот металл слезами, над которыми человек не властен, которые проливаются, как благословенный первый дождь на иссохшую, измученную землю, дождь, который гласит, что отныне все станет другим, и трава покроет выжженную пустыню, и цветы расцветут, и злаки взойдут, и все, все станет не так, как прежде.
Когда он, с залитым слезами лицом, нелепо размахивая руками, не разбирая дороги, бежал по улицам, дождь прекратился, ветер разорвал тучи и золотые лучи заходящего солнца брызнули на чистый, блестящий драгоценными каплями воды город. Он, бегущий по отраженным в лужах облакам, ничего этого не видел, но все это – сияющие солнечные лучи, летящие облака, сверкающие капли на черных мокрых ветвях, – все было в нем, и он знал это.
В эти мгновения закончилась юность художника Камова.
Через неделю, в воскресение утром, Камов отправился в церковь. После службы он молча шел по улице с отцом Марком. Первым нарушил молчание священник:
– Что, креститься пришли?
– Я? – удивился Камов.
– Вы, кто же еще.
Камов остановился:
– Креститься?..
Отец Марк молча глядел на него.