– Вот видишь, – обращается она ко мне. – Теперь Леша будет из-за тебя страдать. Если еще раз подобное повторится, будешь привязан, как он!
Командный, рубленый голос звучит отрывисто.
– А пока… сделайте ему, Анатолий Степанович, легкое пеленание.
Санитар достает из кармана бинты и привязывает к кровати мои руки. Пораженный происходящим, я подчиняюсь, чувствуя, как атмосфера бессилия, царящая в этих стенах, завладевает моими клетками. Рядом скулит Лешка.
Степаныч докладывает:
– Готово!
Глядя в сторону Вити, Алевтина Адриановна произносит:
– Если кто-то захочет еще раз развязать Лешу, его ждет та же участь!
Она обводит испытующим взглядом серые подушки с вмятинами детских лиц, на которых зияют впадины испуганных глаз, и, удовлетворенная осмотром, заканчивает начатую мысль:
– До прогулки никому с постели не вставать! И заглядывайте сюда почаще, Антон Степанович.
Степаныч кивает большим римским бивнем, выпирающим у него из центральной части щетинистого лица, и подобострастно отвечает:
– Обязательно, Алевтина Адриановна! Обязааательно! – после чего все уходят.
Витек, не вставая с кровати, шепчет:
– Лешка, ты как?
Лешка всхлипывает. Под его кроватью журчит струя. Витек злобно шипит:
– Вот крыса!
Все молчат. Проходит минута, за ней вторая… Ничто не меняется.
Кружа по палате, время снижает скорость и, зацепившись за тумбочку шлейфом необратимости, тянется, как резина. Тишина расползается от потолка к полу и, напрягаясь изо всех сил, держит в своих объятьях захваченную территорию. Кто-то идет по коридору. Цоканье каблучков выдает волчицу. Им не страшно. Они под защитой… В соседней палате возня и шум. Детский крик выбегает в коридор и, ударившись о противоположную стену, направляется в сторону туалета. Каблучки цокают за ним. Цок-цокх, цок-цокх – хромают… Возможно, мозоль… Шум отдаляется и стихает. Лешка тяжело дышит. Его голова, словно бабушкина скалка во время приготовления коржей, перекатывается слева направо и назад. От непрерывной работы она становится мокрой. Подушка впитывает пот и, отсыревая, образует темный ореол вокруг светлого лика мальчика.
Я вспоминаю, что моя голова тоже всегда горячая. Даже зимой она кипит, как самовар, и, как термос, держит температуру, не выпуская из оттопыренных ушей пар. Мама часто волнуется по этому поводу. Старается ее остудить. При каждом удобном случае снимает шапку и возмущается, разлохмачивая мои волосы на проветривание:
– Что же это за наказание такое?
И так в любое время года. А сейчас лето. Июнь. За окном – решетки, а за решетками – жара…
Чувствую, как по лбу стекают капли, испаряясь на полпути.
На окне две мухи: ползают, ползают, потом отлетают и, разогнавшись, бьются о прозрачность, не в силах разбить стекло или покончить с собой. Правая жужжит эвтаназией, левая – суицидом. Их звуки сливаются и призывают Азраила [462] . Он медлит, хочет войти, но, не найдя повода для работы, отправляется в другое место…
Лежу. Смотрю вверх.
Потолок – высоко-высоко. Белый, как рай на небесах. В коридоре кто-то напевает: «Тут я постиг, что всякая страна на небе – Рай, хоть в разной мере… хоть в разной мере…» [463] .
Но конца меры не видно. Неба тоже нет. Только побелка. Паутинки тонких трещин расползаются по сторонам, образуя бессмысленный узор. Можно попробовать его осмыслить, но – жара… Июнь…
Солнце – мой друг – потеряло Давида из виду и теперь врубилось на полную мощь, заливая собой все закоулки мира. Я люблю его, но летом…
Слышится Лешкин стон. Витек приподнимается и, отворачивая лицо к стене, что-то шепчет себе под нос. В раздраженном бормотании подростка слова проглатываются, путаются друг о друга, и только одно звучит почти целиком – Оксана…
Но, поднимаясь над кроватью, вторая буква девичьего имени, ударяется о металлическую грядушку и падает на пол, оставляя покалеченную Осанну… [464]
Горячий воздух застревает в горле. Высушивает его. Стены плавятся, стекают на пол. Под штукатуркой открываются фрески битвы: ржание лошадей, крики воинов, дрожь моста – все тонет в безмолвии палаты. Краски блекнут, осыпаются, и опять – штукатурка… [465]
Намотавшись на тумбочку, обессиленное время замирает в тени кровати. Остановилось… Не тикает…
В комнату заглядывает санитар:
– Лежите, субчики?
Исчезает.
Лешка дышит, но сил уже нет. Широкие бинты, стянувшие грудь, сдерживают, не дают набрать полные легкие воздуха. Лишь по чуть-чуть… чтобы не умер… а только мучился…
Бинты проходят по груди, потом огибают металлический уголок, на котором держится сетка, и опять: грудь – уголок – грудь – уголок – живот – уголок – живот – уголок – пах – уголок. Ноги разводятся в стороны и привязываются к уголкам. Распятие закончено. Но Господу не до него…
Слышится шепот Мульта: Или, Или! Лама савахфани? [466]
– Леша, а нас скоро развяжут?
Он молчит.
У меня примотаны только руки. Могу шевелить ногами, сгибать их. Это большой плюс. Но главное – могу дышать.
– Ты чего стонешь, тебе плохо? – не оставляю я попыток отвлечь мальчика.
Не отвечает… Затем, наклонив голову, блюет на подушку. Облизав языком пересохшие губы, шепчет:
– Сволочь.
Пауза. Думаю…
Ощущая свою вину за произошедшее, понимаю, что нужно как-то помочь. Но, боясь повторения ошибки, помалкиваю.
Витек, встав с кровати, подходит к Лешке, берет полотенце и вытирает ему лицо.
– Терпи, скоро должны развязать, – уходит на место.
Я продолжаю:
– Лешка, а у тебя есть брат или сестра?
Шепчет:
– Сестра, – плачет.
– А у меня нет.
Молчу…
– А сколько раз здесь выводят гулять?