В очередь на обыск при выходе из производственной зоны — контролеры искали запрещенные предметы, опасаясь, чтобы кто-нибудь из осужденных не пронес с собой заточенную отвертку или нечто подобное для использования в ночных разборках, происходивших время от времени в бараках, — Манаков специально встал за Вороной.
Уставив глаза в немытую шею Анашкина с рельефно выступающими позвонками, он думал, правильно ли поступил, доверившись ему. А что, собственно, еще остается делать, кроме как доверяться? Ждать? Чего ждать? Пока люди и обстоятельства тебя здесь окончательно превратят в скота, заставив навсегда потерять последние остатки самоуважения? Или ждать, когда «мальчики» переведут тебя в разряд «обиженных», сломают или доведут до последней стадии отчаяния? Ждать этого? Или ждать, когда будет освобождаться другой, более приличный человек?
«Приличный, — горько усмехнулся в ответ на свои мысли Виталий. — Оглянись вокруг, идеалист! Где здесь приличные люди, где? Все, в том числе и ты сам, названы самым гуманным в мире судом преступниками. Один украл, другой угнал чужой автомобиль, что в общем-то равносильно хищению, но, по непонятным причинам, отнесено законом, вернее людьми, написавшими этот закон, к „завладению чужим транспортом без цели хищения“. Хотя какая разница владельцу автомобиля, если его родных колес нет на месте? Сзади сопит хулиган, именуемый на жаргоне бакланом, искупавшийся голым в фонтане на центральной площади города, за ним в очереди на обыск стоит пьяница-дебошир, надевший на голову соседу помойное ведро. Хочешь отыскать среди них приличного, по твоим понятиям, человека и довериться ему? Нет уж, если и ждать, то только ответа с воли, когда проклятый Анашкин доберется наконец-то до Москвы и позвонит Котеневу».
Пройдя уже ставшую привычной процедуру обыска, когда по тебе настырно шарят чужие, сноровистые, как у профессионального карманника, руки, Виталик вышел из производственной зоны.
Теперь каждый из них с нетерпением будет считать дни, часы и даже минуты, остающиеся до освобождения. И неизвестно, чье нетерпение в этом тягостном ожидании будет сильнее — Гришки или его, Виталия? Но страшит, что потом потянутся еще более тягостные дни ожидания и неизвестности — кто даст гарантию, что Ворона опять не «залетит», еще не добравшись до родного города? От него можно всякого ожидать, а ты, сидя здесь, не узнаешь ничего. Будешь ночами кусать тощую подушку, орошая ее слезами бессилия, и мычать от тоски, как тот бычок, которого тащили на веревке два удивительно похожих друг на друга мужика, чтобы привязать к деревцу и ахнуть обухом топора в лоб, прямо между молодых, упрямо торчащих рожек.
Нет, гнать от себя такие мысли, а то не выдержишь и сплетешь себе втихую удавочку, навсегда рассчитавшись с белым светом. Попробуем каждый день уверять себя, что Ворона обязательно доберется до Москвы, нигде не напьется и не уворует, не сядет, не забудет номер телефона и позвонит Мишке.
Черт, а если он не позвонит в первый день по приезде? Надо улучить момент, напомнить ему номер телефона и попросить позвонить не откладывая.
Шагая в строю других заключенных, одетых в одинаковые черные робы, к бараку отряда, Манаков загадал — если число шагов до дверей барака окажется четным, то Ворона обязательно позвонит. Специально подгадать невозможно — смотреть вперед мешают спины других заключенных, и не изменишь шага. Итак, раз, два, три, четыре…
До дверей барака оставалось ровно тридцать пять шагов.
В ночь перед освобождением Анашкин не сомкнул глаз. Уже отдана приятелю новенькая роба — отдана без сожаления, с облегчением и даже некоей щедростью. Уже почти со всеми обо всем переговорено, и не по одному разу, во всех подробностях обсуждено, что выпить на воле и чем закусить, как лучше ехать, какие сигареты курить, какого фасона и цвета справить брюки и какую завести себе бабу. Даже придурок Манаков несколько раз напомнил номерок телефона, который Григорий и так накрепко запомнил — авось пригодится когда, ведь жизнь — штука круглая: сегодня ты пан и при деньгах, а завтра гуляешь босиком и до смерти рад любой подачке.
Нет, все, кончится завтра этот кошмар, когда на улице минус тридцать, а в производственной зоне гуляют злые сквозняки, но санчасть не освобождает от работы без температуры в тридцать восемь и ни одного санинструктора в отряде. Перестанут тебе делать замечания за плохое пение в хоре, да еще и материть при этом. Брань, конечно, на вороте не виснет, а петь он с детства не умеет — медведь на ухо наступил и до сей поры с него не слезает. Но кого это интересует здесь? Отрядного, капитана Михалева? Черта с два!
Прощайте принудительная утренняя гимнастика в любую погоду, хождение строем, никогда не открывающиеся одновременно двери, хмурые контролеры, зануда замполит, хитроватый «кум»-оперативник, недоступный начальник колонии, соседи по бараку, обрыдшие нары и въевшийся до печенок запах свежих стружек в производственной зоне. Так и чудится, что целыми днями не ящики там сколачиваешь, а ладишь коробочку для себя.
До утра Анашкин пил чифирь с приятелями и говорил, говорил без умолку — не так, как для потехи заставляют по ночам говорить разных додиков в бараке, принуждая рассказывать во всех подробностях о связях с женщинами, — а говорил, хмелея от собственных речей и близости желанной свободы, должной прийти к нему с восходом солнца. О томительных часах, которые отнимут последние формальности, не хотелось думать — потерпим, дольше ждал. Он чувствовал себя невообразимо сильным и огромным от распиравшего его счастья и снисходительно поглядывал на остающихся здесь — в зоне, бараке, утром идущих строем сколачивать ящики в мастерских. Пусть завидуют ему, так же как он недавно завидовал другим, справлявшим праздник своей последней ночи в зоне, если, конечно, это тайное пиршество можно назвать праздником и проводами. Он теперь выше всех, остающихся здесь, он отбыл свой срок и выйдет завтра за ворота в вольный мир и станет хозяином самому себе — иди, куда заблагорассудится, и не опасайся, что окликнет контролер или лязгнет затвором охранник на вышке…
Утром — чуть пошатывающийся от усталости, моргая красными, воспаленными глазами, — Григорий пришел в сопровождении контролера в клуб. Наступал момент переодевания в цивильную одежду.
Ботинки за период долгого хранения на складе ссохлись и немилосердно жали. Анашкин зло выматерился сквозь зубы — не могли там, олухи, смазать вазелином, что ли, все одно сидят без дела, так хоть о других бы подумали. Пока в этой обутке дошкандыбаешь до станции, все пятки сотрешь, но не оставаться же в разбитой и опротивевшей лагерной обуви?
Обувшись, он потоптался на одном месте и, пройдясь туда-сюда по залу, между рядов стульев, решил — сойдет. Брюки нормальные, только слегка помяты, воротник рубашки можно не застегивать, сверху натянет пуловер, куртку под мышку и пошел.
Провели к начальнику колонии. Он подал Анашкину руку, предложил присесть и сухо осведомился о планах на будущее.
Опустив голову и глядя в пол, чтобы не встречаться взглядом с начальником — средних лет седоватым майором, — Григорий буркнул, что намерен поехать домой, в Москву. Там у него из родни есть тетка. Да, конечно, гражданин начальник может ни минуты не сомневаться — сразу по приезде Анашкин отправится в отделение милиции и подаст документы на прописку, на получение паспорта и, как только получит заветную красную книжицу, тотчас пойдет устраиваться на работу. Даже раньше пойдет, еще до получения паспорта, чтобы найти подходящее место. И урок, полученный по собственной глупости, приведшей его сюда, он тоже никогда не забудет. Гражданин начальник может и в этом нисколько не сомневаться — на свободу с чистой совестью.