Остаток дня тянулся медленно. Ивар чувствовал теперь только усталость и все ту же тяжесть на сердце. Он хотел бы поговорить. Но ему нечего было сказать, и другим тоже. На их замкнутых лицах можно было прочесть лишь печаль и какое-то упорство. Иногда на язык ему приходило слово «несчастье», но пропадало, едва сложившись, как лопается пузырек на воде, не успев возникнуть. Ему хотелось домой, к Фернанде, к мальчику, да и к своей террасе. Но вот Баллестер объявил конец работы. Машины остановились. Рабочие начали не спеша гасить горны и прибирать на своих рабочих местах, потом один за другим направились в раздевалку. Только Саид задержался – он должен был подмести и побрызгать водой пыльный земляной пол. Когда Ивар пришел в раздевалку, Эспосито, огромный и волосатый, уже стоял под душем и шумно намыливался, повернувшись спиной к товарищам. Обычно они подшучивали над его стыдливостью: этот медведь упорно прятал свой перед. Но теперь никто не обратил на это внимания. Эспосито, пятясь, вышел из кабины и, взяв полотенце, сделал себе из него нечто вроде набедренной повязки. За ним стали по очереди мыться остальные, и Марку с силой шлепал себя по голым бокам, когда, скрипя колесиком по желобу, медленно открылась главная дверь. Вошел Лассаль.
Он был одет так же, как утром, только волосы у него были слегка взъерошены. Он остановился на пороге, окинул взглядом опустевшую мастерскую, сделал несколько шагов, опять остановился и посмотрел в сторону раздевалки. Эспосито, все еще в своей набедренной повязке, повернулся к нему. С минуту он смущенно переминался с ноги на ногу. Ивар подумал, что Марку должен сказать что-нибудь. Но Марку оставался за завесой струившейся на него воды. Эспосито схватил рубашку, проворно надел ее, и в эту минуту Лассаль слегка приглушенным голосом сказал: «Всего хорошего», – и направился к задней двери. Когда Ивар подумал, что надо его окликнуть, дверь уже закрылась за ним.
Ивар оделся, не помывшись, тоже сказал «всего хорошего», но от всего сердца, и товарищи ответили ему так же тепло. Он быстро вышел, взял свой велосипед и, когда сел на него, снова почувствовал ломоту в спине. Близился вечер, и город теперь был запружен людьми и машинами. Но он ехал быстро, торопясь добраться до своего старого дома с террасой. Там он помоется в прачечной, а потом сядет полюбоваться на море, которое уже провожало его, – он видел поверх парапета его синеву, более густую, чем утром. Но и мысль о девочке провожала его, он не мог не думать о ней.
Дома мальчик, вернувшись из школы, читал иллюстрированные журналы. Фернанда спросила Ивара, как все обошлось. Он ничего не ответил, помылся в прачечной, потом вышел на террасу и сел на скамейку лицом к морю под развешанным для просушки чиненым-перечиненым бельем. Море было по-вечернему тихое, а небо над ним становилось прозрачным. Фернанда принесла анисовку, два стакана и кувшин с холодной водой. Она села возле мужа. Он ей все рассказал, держа ее за руку, как бывало в первое время после их свадьбы. Кончив, он долго сидел неподвижно, устремив взгляд на море, где на всем горизонте, от края до края, быстро надвигались сумерки. «Он сам виноват!» – проронил Ивар. Ему хотелось бы быть молодым и чтобы Фернанда тоже была еще молодой и они бы уехали куда-нибудь далеко, за море.
Учитель смотрел, как те двое поднимаются по склону в его сторону. Один на лошади, другой пешком. Они еще не ступили на проложенную по крутизне тропинку, которая вела к примостившейся на холме школе – тащились еле-еле по снегу, меж камней бескрайнего пустынного плато. Лошадь временами оступалась, это заметно было. Слышать не слышно, а вот как пар из ноздрей вырывается – видно. Те двое, или один из них, местность знали. Они следовали точно по тропе, уже несколько дней скрытой под грязно-белым покровом. Учитель прикинул, что раньше как за полчаса им до вершины не добраться. Было холодно; он вернулся в школу за свитером.
Прошел насквозь через пустой заледенелый класс. По грифельной доске уже третьи сутки текли к устьям нарисованные четырьмя разноцветными мелками четыре главные реки Франции. Снег выпал неожиданно, в середине октября, после восьмимесячной засухи, минуя благодатный период дождей, и два десятка учеников, живших в разбросанных там и сям по плоскогорью деревнях, перестали приходить. Оставалось дожидаться, пока распогодится. Дарю отапливал теперь только одну комнату, примыкавшую к классной и обращенную одним окном на восток – ту, где жил сам. Другое окно, как и окна классной, выходило на юг. С этой стороны, всего в нескольких километрах от школы, плоскогорье понижалось. В ясную погоду можно было различить лиловатую массу горного отрога у самого порога пустыни.
Отогревшись немного, Дарю возвратился к окну, откуда впервые заметил путников. Они теперь скрылись из виду. Стало быть, вступили на откос. Небо слегка просветлело: ночью снегопад прекратился. Утро обозначило себя грязноватым светом, ставшим лишь чуточку ярче по мере того, как облачный потолок отодвигался от земли. В два часа пополудни казалось, будто день еще только занимается. И все же не сравнить с тремя предыдущими, когда густой снег валил средь беспросветных сумерек, а шквалистый ветер сотрясал двойную дверь школы. В эти томительные часы Дарю отсиживался в комнате и выходил лишь присмотреть за курами да почерпнуть в пристройке угля. По счастью, грузовичок из Таджида, ближайшей деревни к северу от школы, завез ему припасы за два дня до ненастья. Через двое суток он приедет снова.
Впрочем, имеющихся у него запасов хватило бы на то, чтобы выдержать целую осаду: комнатенка была завалена мешками зерна, которые местные власти оставляли ему для раздачи тем из детей, чьи семьи пострадали от засухи. Пострадали же все, поскольку все были бедны. Дарю ежедневно раздавал малышам положенную пайку. Сейчас, в непогоду, им ее сильно недоставало, что и говорить. Возможно, вечером к нему нагрянет кто-нибудь из отцов или старших братьев, и он снабдит их зерном. Дотянуть бы только до следующего урожая. Уже сейчас шли из Франции корабли с зерном, самое тяжелое время осталось позади. Но еще не скоро забудутся пережитые невзгоды, полчища одетых в лохмотья теней, блуждающих под палящим солнцем, прокаливаемые месяц за месяцем плоскогорья, скукожившаяся, иссохшая, буквально испепеленная земля, где камни под ногами обращались в пыль. Овцы падали тысячами, а порой и люди, там и сям, безвестно.
На фоне здешней нищеты он, живший чуть ли не отшельником в затерянной среди пустынь школе и довольствовавшийся тем малым, что имел, даже и самой этой суровой жизнью, чувствовал себя барином – обладателем мазаных стен, узенького дивана, некрашеных деревянных полок и собственного колодца – да еще при еженедельном снабжении водой и продовольствием. И вдруг этот снег, обрушившийся нежданно-негаданно, не дав передохнуть дождем. Таков был здешний край, жестокий даже и в отсутствие человека. Присутствие людей, впрочем, ничего не меняло. Но Дарю родился тут и в любом другом месте чувствовал себя изгнанником.
Он вышел на насыпную площадку перед школой. Путники достигли уже середины склона. Он узнал верхового: это был Бальдуччи, старый жандарм, давний его знакомец. Бальдуччи вел за собой на веревке араба со связанными руками, тот плелся понурив голову. Жандарм приветственно махнул рукой, Дарю не ответил, его вниманием владел араб, одетый в некогда голубую джеллабу, обутый в сандалии поверх носков из грубой нечесаной шерсти, на голове – узкая полоска материи, повязанная тюрбаном. Они приближались. Щадя арестанта, Бальдуччи сдерживал лошадь, так что продвигались они медленно.