Взгляд его стал плывущим и нежным. Он заложил два пальца за воротник рубашки: ему явно не хватало воздуха.
– В таких маленьких городках, как наш, все все про всех знают. Непрерывно чешут языки и в выражениях не стесняются. Знаете, как у нас говорят, когда у людей роман?
– Нет.
– Что они перепихиваются. Или у них шашни. Так что нравы суровые.
– Ну на нас это просто свалилось с неба. Мы действительно внезапно влюбились друг в друга.
Он покраснел, когда сказал это.
– Я отнюдь не дамский угодник. И у меня не было никаких любовных историй до Леони. И вообще это нельзя назвать любовной историей, это самая настоящая любовь.
Я с большим трудом удержался, чтобы не сорваться.
– Мы расстались две недели назад, и это кажется мне вечностью. Я так мало знаю о ней. Ну знал, что она замужем, это да. Что у нее нет детей. Что она вообще не может иметь детей. Мы о других как-то и не разговаривали, мы были целиком заняты друг другом. И когда я уезжал, то попросил ее ждать меня. Моей младшей дочери десять лет. Через несколько лет она подрастет и перестанет во мне нуждаться.
Ему, видимо, показалось, что он слишком далеко зашел в своих откровениях, и он спохватился:
– Ну, в конце концов…
Он почесал правую руку, посмотрел на бармена за стойкой.
– Она больна чем-то? – спросил я.
– Нет! К счастью!
– Вы меня напугали.
– Нет. Все дело в ее матери. Она суровая, недобрая женщина. И не слишком-то ее любит. Ох, да, по сути, она вообще никого не любит. – Он добавил с робкой улыбкой: – Жозефина раздражает ее, потому что у нее нежная душа, она неуклюжая, неловкая, она не уверена в себе.
Он выдавил из себя робкую, жалкую улыбку. Улыбку побежденного.
– Ну и вот, я не могу оставить ее одну…
– Вашу жену?
– Нет, дочку. Я пока должен за ней присматривать.
Плиссонье явно смутился. Он говорил со мной так, словно разговаривал сам с собой, я уже перестал что-либо понимать. Я подумал, что он, вероятно, не часто употребляет спиртное и совсем не умеет пить.
– Послушайте, – сказал я тогда, чтобы положить конец всем этим невнятным откровениям, – напишите Леони письмо, я ей его передам, и воздержитесь от встреч с ней и вообще от любого общения в течение некоторого времени. Вы же не хотите стать причиной ее гибели?
– Ох, нет, конечно!
Я знаком попросил официанта принести второй стакан виски, но Люсьен Плиссонье отказался. Он явно плохо себя чувствовал. В баре работал единственный вентилятор, и тот был в другом конце зала. Было жарко, душно, как-то тяжело. Бар был полон. Какая-та женщина рядом с нами курила сигарету за сигаретой, очень громко говорила и хохотала. Он сморгнул и втянул голову в плечи, не желая этого слышать.
– Тут, правда, очень душно, или это что-то со мной?
– Вы, наверное, устали.
– И как шумно к тому же! Сейчас голова лопнет.
Он попытался встать и бессильно рухнул на стул.
– Боже! Как же я вспотел, я весь мокрый! И сердце точно обручем сжало, невозможно дышать. Я пойду, пожалуй.
– Вы не найдете время написать несколько строчек? – спросил я.
Он недоумевающе смотрел на меня, и я добавил:
– Для Леони.
– Да. Для Леони, – повторил он.
Он достал блокнот и шариковую ручку из маленького портфеля, который лежал у него в ногах. Вырвал листочек, наклонился, начал писать. Я встал и пошел в туалет. Когда я вернулся, он уже положил листок в конверт и протянул мне. Он держался за руку, лицо его искривилось от боли.
– У меня что-то с рукой, я хочу вернуться. Я могу позвонить вам? Надо нам постараться что-то сделать для нее. Нужно объединить наши усилия и вытащить ее оттуда!
Я кивнул. Взял письмо.
Он вновь сделал попытку встать и опять был вынужден сесть: у него кружилась голова.
– Давайте я вам помогу, – сказал я. – Посажу вас в такси.
– Думаю, не обязательно. Мне нужно просто выйти на воздух и немного пройтись.
Я расплатился, и мы вышли.
В Париже готовились к параду 14 июля, вокруг площади Звезды были расставлены трибуны и заградительные сооружения. Вокруг парковались военные грузовики, из них вылезали парашютисты, солдаты и моряки. Я подозвал такси, остановилась машина, водитель уже собирался уезжать, но развернулся.
Я взял Люсьена Плиссонье за руку. Он оперся на меня. Сказал мне, что я очень добр к нему.
«Вы отдадите ей письмо, ведь правда? И скажете ей, что я думаю о ней непрестанно, что ужасно скучаю».
Он говорил громко, как разговаривают люди, которые плохо слышат. Я пробормотал: «Да, конечно». Подумал: наверное, мы смешно выглядим со стороны. Словно устраиваем представление. Люди на нас косились. Мне стало неудобно.
– Вы мне обещаете?
– Да, я вам обещаю.
– Скажите мне: да, Люсьен, я вам это обещаю.
Я несколько раз повторил: «Да, Люсьен, да, Люсьен». Он вел себя как пьяный. Было понятно, что ему дурно, что он в каком-то нехорошем состоянии.
Я открыл дверцу и посадил его на переднее сиденье.
– Вы уверены, что все нормально? – спросил я его.
– Да, мне тут недалеко до дома. Поехали! – сказал он водителю, который слушал сводку новостей.
Странно, но я все очень хорошо помню. Помню ту липкую, невыносимую жару, помню бледно-желтую рубашку водителя, его очки «Персоль», помню, что комментатор на радио рассказывал про визит Леонида Брежнева во Францию, про то, как Валери Жискар д’Эстен принимал его на Елисейских полях, о курсе валют, о том, что армия безработных наконец перевалила за миллион. Я склонился к дверце, мне хотелось, чтобы он сказал мне, что никогда больше ее не увидит, я хотел этого изо всех сил. Я коснулся ключей квартиры на улице Ассомпсьон, они жгли мне пальцы.
Он посмотрел на меня, и вот каковы были последние слова, сказанные мне на прощание:
– Скажите, а вы знаете, кто нас выдал? От кого ее муж обо всем узнал? Потому что она не могла ему рассказать, это точно…
– Нет, я не знаю.
– Я вытащу ее оттуда, сниму ей в Париже квартиру и…
Я оборвал его на полуслове:
– Вы хотите ее смерти, наверное?
Он ошеломленно посмотрел на меня.
– Если она умрет, это будет ваша вина, предупреждаю.
Я развернулся и пошел прочь.
Я был взбешен.
Вернувшись в отель, я бросил ключи от квартиры на улице Ассомпсьон на кровать. Купил в баре маленькую бутылку виски. Потом вторую. А потом и третью. Опустошил весь бар.