День маялся.
Два шницеля на душу, дрябло-картонные. Дощатая веранда, с утра облизанная солнцем, померкла, отражая сутолоку облаков, палисадник покаянно шушукался, измышляя для себя кары. Подпрыгнул песок, вышибленный из травяного коврика, плеснул в волосы… Андрей зажмурился, поместил в рот кусочек, хрустнул песочным кляром, отплюнулся через перила в сад.
— Как мало надо человеку — сломаться…
— И что теперь делать будем? — Таня в два счета умяла котлеты.
Мир превращался в мираж, во множество затхлых мирков.
— Обедать! — надрывно зазывала невесомо-далекая баба, смеркаясь глоткой.
Звякнуло чье-то окно, раскаркались кропотливо вороны, петух выдул приветливый клич, в котором уже жил ливень.
— Сегодня пятница. Постный день, — сказала Таня.
Так хочется облегчить сердце, уверовать: есть законы, физические, притяжение, горячо, холодно, но вдобавок воздух набит невидимками, срабатывают тайные правила, возмездие обязательно, душа бессмертна, самая суть, гладкий снаряд в области солнечного сплетения. Этот снаряд можно протирать, чистить, можно испытывать ржавчиной.
Андрей оглядел полукулак, сжимавший вилку: взбудораженные вены и розовые хищные костяшки.
Ветер дрался не на шутку. Ветер судорожно, чего бы не упустить, пеленал хулигана, небо бугрилось, буян проступал локтями, коленками, кубарем упал, грохнуло, продрал одеяло, блеснув срамом.
Мираж уклонялся, смещался, напрягаясь, лиловея, на грани белейшего распада. Широколиственно шурша, одеяло заерзало и отпало. Ветер ахнул. Разгоняясь, полетел победный водяной вопль.
Они укрылись в доме.
Андрей вспоминал проповедь из детства:
— Рай и ад с нами, при жизни, добровольно, по заслугам. Не топить ближнего. Не воровать из чужого невода! Не распугивать чужих рыб! Не запутывать чужие сети! И не алкать чужую золотистую уху! И не сманивать чужую жену своей дивной рыбиной! Ты веришь?
— Я верую!
Дождь препротивно натирал стекла, грозя выдавить.
Дождь насильно окунает в книгу, в телевизор, в спиртное или в сон, так неполноценен дождливый полузвук и полусвет.
— В районе селения Апчхирой на минном фугасе подорвался грузовик с федералами. Сообщается о трех погибших и пятерых раненых. И печальная весть. Сегодня в Москве на пятьдесят восьмом году жизни скончался Петр Куркин. Журналист, заместитель главного редактора “Газеты политических новостей”, он не пугался возражать партии в годы запретов. Куркин был шестидесятник. Один из немногих, кто принес нам идеал свободы. Прах с телом Куркина будет захоронен в воскресенье в Москве.
— Прах с телом? — повторила Таня.
Беззвучно скользнула новостная заставка.
Андрей подпрыгнул…
Дверь. Крыльцо. Ступеньками смылся навстречу грохочущей волне.
Труба хлестала, пенясь, — посекундно, толчками раздвигая лужу. Дождь огрел по шее, прокатился на хребте, промурыжил харю, пинком вернул на веранду и втиснул в дом.
— Телевизор тоже умер, — сказала Таня.
Гроза порвала электричество. В Малиновке и Нахабине.
Худяков, шмыгая носом, звонил Куркину с мобильного на мобильный. Цепляясь за надежду, за детскую формочку пластмассового телефона, пиликал цифры, техника разъяснит, разложит по формочкам, заслонит от безумия…
— Аппарат абонента выключен или находится вне зоны. — У техники был безотказный голос леди.
— Попробуйте позвонить позднее, — приободрила даже, язва.
И с апломбом сообщила это же на английском.
— Пил много?
— Без перебоя. И дымил. Сигареты разных марок.
Дождь провалился, чтобы продлиться в другом полушарии. Ступили на омытую террасу, лепя изо ртов пар, обостренно паля сигареты. В глазах рябило — лампочка над дверью прожигала доверчивый мрак.
— Ухо! Гор-р-рло! Нос! — скандировала ворона, близко и с чувством, будто угодила в водосточную трубу.
Доски скользили под ногами, обшвыренные веточками, возбуждая гадливость. Прямились, молодея, травы. Выплывала, зверея, мошкара.
— А сигареты курить грех? — Таня запалила новую.
Андрей думал о своем:
— Я же с ним поругался. Еще побьют меня у гроба. Или ксиву газетную отнимут. Я ее в гроб подложу. Может, врет телик? Может, и не умирал Петенька?
К утру мобильники померкли, приняв цвет рыбьих глаз, электричество не воскресло, абсурд второго пришествия, и Андрей дернул в Москву.
Город встретил, хладный, пепельный, плевый, интуитивно дождливый, совершенно без дождя. Район “Пионерской” конца июня. Молодежь в оранжевых спасательных жилетах неистово совала листовки “Открылся магазин”, протягивая руки будущему.
Из своей квартиры Худяков позвонил в куркинскую. Подошел чечен Бурсук:
— Инсульт. Волнения… Кто допек, да? Мы не сберегли, да? Петя в больнице неделю умирал. Он тебя вспоминал. Не звони, говорит, позвонит. Спрашивал: “Не звонил?” Сам решай эту свою… совесть.
— А я на дачу ездил, я на даче, я женился, это. Я… Петя… знал.
— Знал? Тебе жить. Храм! Одиннадцать. Ордынка. Храм всех скорбей.
Гудки.
Андрей думал о смуглой Тане, оставленной в Малиновке в фиолетовом марсианском домике. Целых три дня без нее — задачка, загаданная смертью! В холодильнике пластмассовая банка кроличьего паштета и кастрюля щей. Мыл тарелку и кастрюлю. Омывал черпак, заботливо наглаживая, как девичье колено.
Забываешь ее, конкретную, лицо, рост, фигуру, волосы. Она разлита в воздухе. Шорохи, скрипы, ахи. Входишь в темную комнату, и постель вздыбилась, это она легла к стеночке. И во снах она с тобой: вам тесно, ваши ноги пихаются…
Вода. Постоянная была нужна вода, заменявшая ее плоть. Ложишься в воду, обдумывая что-то интересное, важное, надеясь, что мысль окрепнет, но в воде мигом пустеешь, глупеешь, как погрузившись в женщину. Омывал руки. Перемывал посуду. Пищевод не пускал пищу. Субботним полуднем Андрей вышел на улицу, купил слезливую шаурму в хлебной обложке. Не дожевав, швырнул к урне… Выпивал чайник за чайником. На дню раз пять укладывался ногами под воду. Затянувшись сигареткой, приподнявшись над ванной, присев на копчик — у-ух! — соскальзывал, весело, как с детской горки. И сигарета шипела.
А дождя не было.
В начале улицы Большая Ордынка произрастает огромная тыква.
Сказочная.
Тыкве положено быть круглой, желтой, с торчащим хвостом (за хвост может сойти венчающий купол крест).