Отец мой шахтер (сборник) | Страница: 23

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Он и сам любил читать. Любимая его книга называлась «Шестьсот дней в боях и походах» – про брянских партизан, он прочитал ее, как сам говорил, «раз сто» – именно она лежала на его груди обложкой кверху, когда отец с заложенными под голову руками мечтательно смотрел в потолок… О чем он мечтал?

Может, он видел себя партизаном? Или командиром отряда, а лучше генералом, именно генералом какой-то особой мирной армии самой невоюющей страны самого невоинственного народа…

Кур мама рубила сама, а резать ежегодного поросенка приезжал мой крестный дядя Петя – кучерявый двухметровый красавец с немецким штык-ножом за щегольски подвернутым голенищем хромовых сапог… Отец в это время отсиживался дома…

Физически очень сильный, никогда ничем не болевший, он никогда не дрался – разнимал, мирил, объясняя, что драться нехорошо. Никогда никого не бил, а сам получал….

Как-то пришел ночью со смены с крепко расквашенной физиономией. Думали – в шахте, такое случалось, травматизм был высокий – засыпало, ломало, било, – но тут оказалось все проще… Шел навстречу парень, размахнулся, ударил и пошел себе дальше… А отец полежал, поднялся и пошел домой…

Как-то в деревне я вытащил его с собой на охоту, буквально вложил в руки ружье и в дурацком охотничьем азарте заставил выстрелить в пичужку… Держа на ладони, он долго смотрел на нее и, покачав головой, спросил тихо: «Зачем же я тебя убил?» Больше я его на охоту не звал.

Если по телевизору показывали хорошее, как мама говорила, «переживательное» кино, отец сидел неподвижно, не сводя остановившегося взгляда с черно-белого нашего «Рекорда», и по его крепким мужским щекам ползли совсем не мужественные слезы… Мама посмеивалась над ним, называя «слезокапым», он обижался…

Говорят, у человека сердце размером с кулак. Я уже говорил о кулаках отца, повторять не стану, видимо размер тут значения не имеет…

Больше всего отец любил рассказывать мне, каким я был, когда был маленьким, но только дети любят это про себя слушать, я не любил, и отец замолкал…

Из всех людей больше всего он любил маленьких детей, и они его любили, особенно в старости, в болезни, видя в нем себе равного…

Когда мне было лет десять, отец купил мне обновку, которая называлась «матросский костюмчик». Отец говорил: «матросский костюмчик», мама – «матросский костюмчик», вот и я так же скажу: матросский костюмчик. Надев его впервые, да, впрочем, единственный раз в жизни, я захотел быть военным. Точней – матросом. Не помню, кто был инициатором сфотографироваться в матросском костюмчике с отцом, но вряд ли я или мама, не помню и процесс фотографирования, помню лишь, что грязь на улицах была непролазная – осень или весна, но хочется думать – весна… Наша с отцом фотография долго висела потом среди наиболее удавшихся фотографий в витрине фотоателье на Беклемишева, и, оказываясь в Узловой, проходя мимо, мы не останавливались, конечно, и даже не замедляли шаг, но глаза косились… Мне было приятно, просто приятно, даже не знаю почему, и сейчас приятно, а отец, думаю, просто-таки гордился. В отличие от меня он всегда относился к себе серьезно. Это была фотография генерала с солдатом его армии. Точней – с матросом. Ну да, ведь если есть армия, должен быть и флот… Армия и флот, единственным оружием которых является любовь, и защитой – тоже любовь…

Кажется, моему отцу был ведом секрет счастливого мироустройства – нужно, чтобы все всех любили, но донести это, объяснить он никому не мог, даже мне…

Отец был советским человеком, а советский человек по определению идеологичен. Если попытаться выразить идеологию отца одним словом, то слово это – примирение. Он примирил народ с властью, осознавая себя как часть народа и не имея ни малейшего отношения к власти. После Сталина верить в нашу власть было невозможно, он и не верил, но надеялся… На Хрущева, Брежнева, Горбачева, Ельцина, особенно на Ельцина, хотя именно при нем приличная шахтерская пенсия превратилась в копеечную… Надежда – не вера, много сил не требует, но она все же нужна… На последнего, имя которого не хочется здесь упоминать, сил у отца не осталось…

Все последние, самые последние годы, возвращаясь все на той же «нивке» в Москву от своих очень пожилых, но живых – теплых, говорящих, улыбающихся родителей, выезжая из Узловой, я натыкался взглядом на лежащее справа от дороги старое кладбище и, старясь не думать о неизбежном, поворачивал голову влево, не зная, что там, за полем и посадкой – растет и ширится кладбище новое…

О, это новое, это не кладбище, это некрополис, разлегшийся на огромном холмистом поле город мертвых. Там лежат не просто местные, согласно прописке, жители, там лежит целое поколение тех, кто давал стране угля, – и, словно подтверждая это, на противоположной от дороги стороне за кладбищем лежит огромный старый седой террикон… Это новое – едешь, едешь вдоль него по разбитой, как лунный грунт, дороге, не в состоянии прибавить скорость, и оно тянется, тянется, тянется, не кончаясь… Не один, а целых три отнесенных далеко друг от друга въезда. Ограды нет, и ее не будет, даже если все родственники погребенных там соберутся и договорятся, но они никогда не соберутся и не договорятся, да и как можно огородить город, целый город…

Но и живого народу на кладбище много: кто-то хоронит, кто-то обихаживает – украшает свежие могилки… Так что на кладбище, на новом Узловском кладбище, можно сказать, жизнь, а вот вокруг – смерть…

В самой Узловой она властвует в форме имитации жизни, но никакой это уже не город, а транзитный пункт, поставщик безрадостной и усталой рабочей силы в столицу нашей Родины Москву, любил я ее всегда, а сейчас, по правде сказать, не очень… Если не хочешь спиться, обнищать, опуститься – садись на маршрутку, что ходит от Узловского пруда по мере заполнения, плати 320 рублей за билет, езжай в Москву и устраивайся там на работу… Сутки-трое, двое-двое, неделя – там, неделя дома… Где работают, где живут – сразу не понять, а если вдуматься – нигде, потому что не работа это и не жизнь…

Молодежь на грязных усталых улицах видна, но какая-то она… Девушки еще держатся, а вот парни… Выходя за них замуж, юные узловчанки натягивают на лоб дурацкие черные шапочки, и лица, и глаза их делаются скорбными, как у вдов…

Не жизнь в Узловой, но хотя бы ее имитация, а в окружающих райцентр бывших шахтерских поселках и этого нет…

Разбитые в хлам дороги, проваленные спины сараев, прогнившие крыши домов, забитые окна, переполненные дерьмом уличные сортиры, загаженные до предела пластиковыми бутылками и прочим химическим мусором дворы, и среди всего этого – старики, одни старики… В годы моего детства стариков у нас практически не было, а теперь только они и остались. Которые остались… В нашем доме № 1 по улице Центральной из мужиков жив только дядя Саша Павлов, с ним его жена тетя Наташа, две тети Маши – Кузьмина и Сычева, да тетя Рая Картавенко.

Не хочу обобщать, но на моей малой родине длящаяся весь последний век война власти со своим народом закончилась полной победой власти. В годы моего советского детства на улицах и перекрестках стояла так называемая наглядная агитация: монументальные на железных трубах с бетонным основанием стальные листы, на которых были намалеваны по трафаретам квадратномордые мужики в комбинезонах с кувалдой в руках или отбойным молотком на плече, или же круглорожие бабы с прижатым к грудям снопом или поросенком, одним своим видом доказывавшие, как хорошо нам живется, а там еще слова были и призывы, призывы… И следа от них не осталось – сдали на металлы, а новой наглядной агитации нет, если не считать рекламы саун и похоронных бюро. Но под печальным даже в погожие дни небом над измученной, истерзанной, заплеванной землей незримо реет последний властный призыв: «Сдохните все!»