Все повалили курить. Костя ходил ходуном от возмущенья:
– Да пошла она! Майор – не майор… Чо выдрыповаться?… Все едем вместе. Как люди… Теки-и-илу ей давай… Понты колотит… Ещё и пиво пьёт наше…
– Да стопудняк исполняет, у неё и кольца-то нет!
– Да лан, Костян, ты всё правильно сказал!
– Даже и не думай…
Ощущением подавшейся работы отбилась половина пути, и легче задышалось оттого, что уже накрепко, неотвратимо зарезался Женя в дорогу, и потянуло, перевесило восточное её плечо, восточное крыло орлана, и показалось не таким плотным оставшееся дорожное время. Слились третий и четвёртый дни в один трудный середовой пласт, и поезд уже проходил Амурскую область, и накрывало то днём, то ночью разные куски пути, словно расстояние тоже скрывалось на отдых от изнуряющих глаз. И новый день наступал, усекая-опережая сон, и выспавшаяся жизнь глядела бодро и сдержанно, оттого что слистан ещё оковалок вёрст и неумолимо открывается новая глава Сибири…
И была очередная ночь, и Женя просыпался в тлеющем свете фонаря, и в сумраке мешочница Люда собранно сидела в шапке и куртке, и с сонной готовностью слезал с полки Миха, чтобы оттащить стоявшие в проходе сумки.
Утром на нижней полке спала, закинув локоть, девушка с лицом необыкновенной красоты: остро отёсанный лобик, продолговатый овал, нежным клинышком сходящий к подбородку, глаза закрыты, и в шаровой выпуклости век ещё больше ожидания и загадки, чем в открытом взоре. А веки расслабленны и ресницы лежат будто отдельно, сами по себе, вольной россыпью, тёмными иглами. Он представил, как пребывают в покое под веками её глаза двумя прозрачными круглыми льдинками, и такой удивительной показалась их подснежная родниковая тайна, что взволновался он необыкновенно – столько было в этом лице призывной силы. И поражало, с каким избытком заложил Господь заряд красоты, словно задача продления жизни была сугубо вторичной по сравнению с этим сиянием совершенства. Потом спящая девушка сделала глотающее движение горлом и открыла глаза, оказавшиеся жгуче-чёрными с ненужной угольной остротой, с каким-то быстрым и почти воровским выражением.
Женя подумал, что если бы он вышел из поезда раньше, то так и осталось бы мечтой это осенённое покоем лицо… и что если оно и вправду так дорого, то можно решить, что ничего и не случилось, и он высадился из события раньше, чем она открыла глаза. И удивительно стало от ощущения развилки, от внезапности, с какой переложилась стрелка, и от немыслимой ветвистости пути. И так светло было от этих молодых бегучих, как рельсы, мыслей, что ещё сильнее захотелось жить и сжалось сердце от предчувствия завершения дороги.
Проснулся Женя в Хабаровском крае. Совсем другая природа плыла за окном. Дубки с железными листьями вдоль путей, штриховой лес на сопках, ведьмины мётлы, про которые Костя сказал, что это вороньи гнезда, и тут же заварил спор. Из тальников вылетел фазан, полетел, очень часто маша крыльями и свесив дугой длинный хвост. («Во хвостяру оттопырил!»)
Ехали по долине, и Женя увидел сбоку вдали ещё одну параллельную железную дорогу – сопки стояли длинной подковой, поезд вскоре повернул почти обратно, и показалась задняя половина состава.
В очередной раз сидели в чьём-то купешном закуте, куда недавно заселились водитель «камаза» с женой.
Оба были одеты на выход – она с твёрдо стоящей причёской и влажной краской на веках, он – в глаженой чистой одежде, дающей чувство и новизны, и неловкости после замасленного комбинезона «камазиста». Лицо у него было розовое, чуть припухлое и в натяжке морщинок, которая придавала выражение какого-то чуткого усилия, будто он всё время вдыхал ветер, тугой, трепетный и насыщенный чем-то важным.
На вопрос «Пиво будешь?» он обронил «нет» с независимейшим видом, и все понимали, что дело в жене, которая сидела, распространяя напряжение и словно ничего не замечая. Правда, всё это не мешало общаться с интересом и взаиморасположением. Вдруг жена собралась в уборную. Поезд в это мгновение въехал в туннель, а камазист схватил-придержал её за кофту: «Куда на ночь глядя?», и все захохотали.
Хабаровск поразил Женю привокзальной площадью, настолько полной праворучиц, что у него зарябило в глазах, и он глядел на них, поочерёдно вызывая из общего стада то «висту», то «ипсуна», то «бассярика» [13] .
Заселился на боковую полку капитан в чёрной шинели и с усами щёточкой. В сумке у него стояло несколько бутылок водки, которой он стойко набирался и угощал Женю. Говорил он с украинским акцентом и был такого капитанского облика, что буквально дохнуло Приморьем, обдало чем-то настолько дальневосточным, и морским, и флотским, что целые картины колыхнулись в душе, и жадно, трепетно стало, как бывает, когда прикоснешься к долгожданному… Оказалось, правда, что он уже не капитан и что корабль, на котором он служил, давно продан в Китай. Ездил он проведать сына в армии, а форму надел, чтоб произвести впечатление на командира.
Женя считал большим недостатком свою способность преувеличивать, додумывать, очаровываться, а на самом деле обладал редким чувством по-своему читать и править виденное, доращивать до образа и уносить в пожизненных картинах чудной питающей силы. И столько они заставляли пережить, что само изначальное явление теряло значение, оказывалось намного невзрачней собственного отсвета и отпадало от него подсобной тенью.
После Хабаровска оттеплило, и туманный морок обступил поезд. Женя помнил напутствия Вэдового не расслабляться и быть внимательным особенно «в оконцовке». Спустившись с полки, он пил чай за столиком, куда его пустил Цырен, гостеприимно отсев. И словно подводя итог путешествию, оправдывая тесноту, и пролёжанные бока, и всё это грешное и порождающее вину и усталость избытие времени, Цырен вдруг сказал успокаивающе-мечтательно:
– Обратно на машине поедешь…
И такая несуетная уверенность и светлая зависть, такая освободительная правота была в этих коротких словах, что от простоты и мудрости жизни одним тёплым порывом вымело из души все переживания и шитые белыми нитками опасения. И стало ясно, что так только и может быть в этом несусветном поезде, где все равны и понятны друг другу, потому что в порядке вещей, когда молодой парень едет по своей стране себе за машиной.
И особенно ясно подтверждал это облик Михи, покорившего весь вагон своей ладностью и убедительностью, неважно, спрыгивал ли он пружинисто с полки или помогал тётке-мешочнице закидывать сумки. То удалой, то несносно-балагуристый, он всегда умел сказать человеку что-то, на что ты сам не решался, в чём себя окоротил, постеснявшись порыва, а он вот шагнул чуть дальше к доброте и правде – а она и от тебя в двух шагах была. И больно станет за упущенную возможность, и задумаешься, отложив книгу, а Миха, проверяя с обходом вагон, облокотится о твою полку, глянет своими спокойными глазами и спросит внимательно: «Ну что ты, дружище, загрустил?»
– Да не, Мих, всё нормально, – ответил Женя и слез с полки. – Слушай, это… Дак там какой самый хреновый-то участок?