Тойота-Креста | Страница: 94

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

В Покосном перекусили, несмотря на отнекивания Виктора, который тут же набросился на борщ и пельмени, добрав под них владивостоцкую. Двинулись дальше, Витя заклевал носом, и Женя переселил его на заднее сиденье, где он моментально заснул.

От Тулуна неслись по лесу по широкой жёлтой дороге из смеси песка, глины и льда. В Нижнеудинск приехали рано. Расслабленно стали на постой в большом деревенском дому Серёги. Вечером смотрели кино. Сначала хозяин поставил фильм, снятый его знакомым, томским промысловиком.

Там был смешной эпизод розыгрыша охотника. Автор надел специально изготовленные чоботы из медвежьих лап с подушками и когтями и, встав на четвереньки, пересёк лыжню, по которой вот-вот собирался идти другой охотник. Здесь же спрятался оператор с камерой. И вот появляется долговязый мужик с двумя мерзлыми соболями в руках (ружья почему-то у него не было – видимо, решил просто по-быстрому пробежаться по путику). Увидав следы, он озабоченно замедляет ход, всматривается, водит головой и вдруг резко разворачивается и, пытаясь убежать, путается в тальниках скрестившимися лыжами, падает, роняет шапку и соболей. В это время автор фильма рычит из засады, и охотник, выпростав ноги из лыж, позорно удирает. Автор выходит, подбирает соболей и говорит в камеру:

– Вот как, ребята, промышлять надо!

Потом смотрели Витины ангарские съёмки. По большей части это были записи разных людей, в основном пожилых. Одна бабушка рассказывала, покачиваясь на лавке, на фоне ковра и жёлтых фотографий:

– Приехали… Заходят… «Кто такая? Ты в списке есть? Так… Усольская?» – «Ково Усольская… – Усольцева!» – возмущённо передразнила бабушка. – «О-о-о… Не признала свинья своего поросенка!» Переселять он меня приехал! Я грю, ты меня селил сюда? Так я и поехала… Как переселять?! Как переселять-то удумал меня, со стайкой, что ли, да с огородами? С картошной ямой? Ой-ой-ой… А оне, веришь ли, Ветя, оне как тут по кладбишшу зачали ровнять этим… бульдозером, – черепа, сына, каталися поверху катком… катком каталися…– она махнула рукой и заплакала…

– Я, ты, грю, уродова рожа, знашь, как мы жили? В ямщину как ходили… Тут конна дорога была в Эвенкию… В войну на Ванавару обозы муку да зерно с Кежмы возили. Тут станки через пятьдесят кило метров были… Мороз не мороз, а дорога она есть дорога, – то нéкать, то рóпухи… а морозы такие ране стояли… Калач токо из-за пазухи вынешь, идёшь грызёшь. А ты тут мне… «Усольская»… Я грю, люди страх совсем потряли… Если б старики посмотрели, упали бы замертво.

Татьяна, хозяйка, вытерла рукавом глаза. Она готовила стол и всё смотрела на экран. Её оставшийся от родителей дом сгорел в их отсутствие. Подожгли соседний, но был ветер, и пожар перекинулся. Погибли все вещи, лодка, мотор, снегоход, «уазик».

Когда сжигают под затопление, прибирают вокруг, чтоб потом не плавало. Виктор снял такой дом. Прекрасный сосновый пятистенок стоял, обставленный палками, досками, рулонами бересты, черешками от лопат, бастриками. Так у путнего хозяина вдоль стены сарая выстроены лопаты, лома, грабли, пешни вверх остриём, чтоб не гнили, не тупились о землю.

Так и стоял дом с обречённо строгим видом, будто готовый в дальний путь, смиренно ожидая участи и докладывая: к сожжению готов. И глаза смотрели тихо своими вековыми переплётами, с заботливо согнанными рамами, с подоконниками, у которых специально сделаны желобки для талой воды со стёкол. С сенями, ещё недавно заставленными таким живым, нужным, насущным – кадушками, пестерями, туесами, канистрами. И сама на листвяжном окладе изба, белёная, штукатуреная, со стенами из сосны, которые в лесу поди свали, отсучкуй да раскряжуй безо всяких бензопил. Да привези на коне по снегу, да шкури, да руби. Пази, углы заделывай, да ворочай, одно – хоть семьи большие были в прежные времена. И на аховые работы, вроде подъёма самого тяжёлого, подмогу звали. А так – брёвна приготовь на балки, на матицы да на стропила, да стропила подыми, да на обрешётку напили продольной пилой, да на полы, да на потолки, да тёс на крышу или дранку сосновую, да по тёсу ещё канавки прогони водосточные… Да печку глинобитную набей, да глиной стены обмажь, да извёстку выжги на костре плавничном на берегу – это сколь камня натаскать надо! А косяки, а рамы, а двери, а наличники… и пока строишь, сколько ещё каждодневного надо успеть.

И так вот закончит неподъёмную стройку хозяин, приляжет на койку и, глядя на белёную матицу с крылами потолочных досок, смотрит и не верит, что всё это его руками сработано, только спина сорванная подскажет да напомнит локоть с застуженным суставом…

А тут уже все, и жёнушка сначала с белёнкой, а потом с самоткаными дорожками, и ребятишки лезут, обживают, наполняют теплом, суетой, и ты со своими перетруженными руками и ни при чём вроде бы… Славное чувство… и сколько всего впереди! Сколько радостей и горя, размолвок, трагедий и примирений… Сколько лaток на семейном полотне… Сколько рождений и смертей, праздников и поминок натянут эти стены. Война, укрупнение, леспромхозы, последнее разорение, мамина болезнь… Как подумаешь – какое огромное государство, какая страна, бесконечно слоистая прошлым, эта наша деревенская изба – в холод спасающая, в долгую зиму в своём тёплом теле хранящая, в жару охлаждающая, с дороги принимающая под бел потолок. Она как часть тебя, живая, дышащая, когда горько – поддерживающая, когда бессильно – ворочающая тебе твой труд, твой пот… греющая, усыпляющая и укачивающая… кров твой, твой кораблец в пучине жизненной. Никакими метрами-вёрстами не измерить толщину стен твоих, высь потолка твоего, даль родимую, видную из зрячих окон твоих.

Нет ни одного дома одинакового, как нет одинакового дерева, одинакового человека. У каждого дома – своя судьба. И у всего, что внутри, тоже своя судьба – у каждой балки, доски, косяка. У всего, куда ни глянь, – у стола, лавки, табуретки, полки, полочки, спичек. И даже в спичечном коробке пятьдесят судеб.

Бедная моя спичка! Ни в чём не повинный отщепок дерева. Сколько сестёр твоих спасали на промысле мужика, еле живого, замерзающего, онемевшими пальцами, еле чувствующими падучий коробок, твою неверную тонщину, неподъёмный твой вес. Сколько помогали растопить печь притащившейся с работы хозяйке. Чем прогневала ты судьбу? За что такой позор навлекла на спичечную родову свою? Лучше б было тебе просто сгореть со стыда вхолостую. А вот перекатись ты в другой коробок, может быть, свечку зажгла бы в Божьем храме пред Образом Богородицы «Неопалимая Купина».

А может быть, прикурил бы от тебя трясущейся рукой безутешный кежмарь, глядя, как управляется заезжая бригада с приговорённой деревней. Как ходят, пряча глаза, торопливые бригадники вокруг его дома.

А он стоит и ждёт роковой минуты, когда обольют его солярой и поднесёт проклятую спичку чья-то спичечная рука. И нехотя затрещат вековые стены, а потом разойдутся веселее, полопаются окна, и ухнет тяга, и пойдёт дело, распахнутся вразвал стены, разлетятся искрами остатки кровли сгубленного дома, и душа его крылатой матицей улетит в высокое небо…

– Не могу больше! – вскрикнула Татьяна судорожно, скомканно и, взахлёб зарыдав, выбежала в кухню.

– Ты понимаешь, что это кранты, – говорил сам себе Женя, лёжа на белоснежных простынях, проваливаясь в мягчайшую перину, – это полные и беспреткновенные кранты. Писал человек книгу, не спал, плакал над лучшими местами, душу выворачивал, чувство привычки к жизни, прикипелость постылую отдирал вместе с глазами своими, снимал слой за слоем, рискуя ослепнуть. Зачем? Чтоб прокричать для таких же, как он сам, ненормальных, раненных сердцем? А казалось, всё закончилось, страшное и нелепое, и вынесен приговор, и книгой уничтожена сама возможность повторения подобного. Казалось, книга неимоверным усилием взяла в себя, иссушила и искупила, вытянула этот великий грех, подобрала все капли слёз и именно поэтому и снарядила такой силою слово. И прибранная жизнь потихоньку оправилась, засветилась и двинулась дальше… А пристыженный мир, извинившись, ещё долго боялся пошевелиться, сделать грубое движение… Но, выходит, нет – ничего не изменилось. И мир не то что не глох – он и слушать-то не собирался…