Он оглядел всех сияющими глазами:
– Конечно, вы все поняли, о ком идёт речь… Поэтому давайте выпьем за Женьку, который терпел нас всё это время и вёз всяких-разных, пьяных-драных, дурных-хмельных, хмурых-понурых, таких, на которых и смотреть-то тошно. Женя, мы понимаем, что с тобой происходит… Мы не слепые… и мы видели твои глаза, когда ты смотрел на Катю… и переживаем за тебя, и радуемся, и ты нас знаешь… Но, друг мой… Может быть, я скажу что-то кощунственное, но вы меня простите, потому что сегодня день… такой… особенный…
Он как-то быстро качнул головой, будто что-то стряхивая, и чуть помолчал:
– Я вот тут вспоминал свои истории-романы… и, задумавшись крепко, понял, что, влюбляясь в разных женщин, я всегда испытывал примерно одни и те же чувства… Вплоть до того, которое заставило застрелиться Митю из моей любимой повести «Митина любовь»… Думаю, оно всем знакомо, когда то взмываешь ввысь на немыслимых крыльях, то иссыхаешь, понимаете, влачась и пропадая… яко нощный вран на нырище… Это ощущение то смертельной пустоты, то небывалого подъёма, когда женщиной осеняется буквально всё сущее, когда оно болит-поёт так, что выдержать это не по силам – настолько весь мир напитан этой навеки неразделённой любовью… Но вот что самое удивительное, братцы мои… и самое поучительное… Что весь этот звенящий и пронзительный душевный пожар загорался во мне одинаковым образом от совершенно различных… понимаете… спичек.
– Зажигалок, – попытался вставить Васька.
– Вася, утухни. И я пью за тебя, Женя! За великую силу любви, которая коснулась тебя на наших глазах, и мы это видим, и радуемся, и завидуем светлой товарищеской завистью. И зная тебя, ещё и питаем на неё большие житейские надежды… Потому что та любовь, о которой сейчас идёт речь, будучи делом жизненным, грешным и прекрасным, – Данилыч обвёл всех торжествующим взглядом, – имеет оправдание исключительно тогда, – и он почти вскричал, – когда сподобляет нас на подвиги ратные и духовные! Уррра!!!
1
Здравствуй ты, не берущая трубку,
Переполненная золой,
Ты оставишь на мне зарубку,
Истекающую смолой.
И крылатый вздымщик десницу
Простирая с небесных верхов,
Поутру соберёт живицу
Освящённых тобой стихов.
2
Не жалею, не жду, не мечтаю,
Только вижу в стотысячный раз,
Как опять подъезжаю к Алтаю
Сквозь песок перетруженных глаз.
Снова вёрсты бессонного бега,
Предрассветная сыпь огоньков,
И опять на стекле вместо снега
Подсыхающий гель мотыльков.
Полоса почти с Искитима
Всё неистовей дышит тобой.
Я и рад бы проехать мимо,
И пускай этот привод – твой,
Я лечу не к тебе. Я полночи
Слеп под фарами в дальней езде,
Чтоб добраться и вымочить очи
В млечно-синей катуньской воде.
Чтоб объять эти воду и сушу,
Разделённое наше житьё,
Расстояния, рвущие душу,
И над ними молчанье твоё.
Снова дворники ходят мерно,
И колёса гудят в висках.
Барнаул. Никогда так неверно
Не лежал ещё руль в руках.
3
Я стою у поста сиротски,
Теребя глухой телефон:
Не молчи, пропусти меня в Сростки,
Отзови путевой заслон!
Видишь, хвост растёт час от часу
Вереницей коптящих труб.
Улыбнись. Отвори мне трассу
Чуть заметным касанием губ.
Изумрудом замрут светофоры,
Влажный дым отойдёт от земли,
И Алтайские зрячие горы
Белым сном замаячат вдали.
И, внимая каждому такту
Свежестихших шагов твоих,
Я уеду по Чуйскому тракту
Не смыкать очёс за двоих.
Будет день. И погибнут беси
Осужденья. И встанет в круг
И вспоёт в едином замесе
Всё, что есть святого вокруг,
Всё, что светлого есть в этой шири,
Гор верхи и литые низа…
Нераздельное чувство Сибири
Льётся поровну в наши глаза.
И за счастье короткое это
Буду я целовать дотемна
Богоданную землю Пикета
И босые ступни Шукшина.
Распутин он наш христовый, кишошный.
ЛЮБОВЬ КАРНАУХОВА. БЫВШАЯ ЖИТЕЛЬНИЦА КЕЖМЫ
Снова было выбиранье из Иркутска с плотной и беспорядочной-суетливой ездотнёй, такой нелепой по сравнению с полётом по ночному безлюдью, что, несмотря на удобство многополосной дороги, Женя ждал, когда она кончится.
После воспоминания об Алтае он особенно отчётливо ощущал присутствие над Иркутской землей ещё одного человека, чьи книги давно стали частью души и придали мироощущению ту горькую крепость, которая, словно угаданный угол заточки взгляда, навсегда даёт верный рез действительности.
В детстве и юности всё настолько перемешалось в голове, что он порой и не знал, что вычитал, а что просто пришло снаружи. И, перебирая повесть, с удивлением обнаруживал, что какая-нибудь жизненная запчасть, давно вросшая в общую картину мира, живёт себе, здравствует на такой-то странице, от неё только и происходя. А случалось, что, наоборот, целый пласт дорогого открывал по книге, а потом, сверяясь, ещё и покрикивал на жизнь за расхождения. И всегда радостно было сознавать образующую силу литературы, так покорно разгребающую каждый завал и всегда берущую главное. И прочищающую будто дворником залепленный обзор, так что мир после выхода книги становится обострённо прозревшим.
С такими мыслями выбрался Женя на привычное двухполосное полотно. Впереди были Ангарск, Усолье, Черемхово и Зима. И хотя дорога от Иркутска до Красноярска очень плохая, Женя чувствовал себя почти дома и, несмотря на историю с колесом, рассчитывал к ночи быть в Нижнеудинске у своего кореша Серёги, бывшего вертолётчика.
Ближе к дому стало встречным снежком набрасывать беспокойство. И он поймал себя на минутном и грешном нежелании возвращаться домой – настолько знал эту привычку забот копиться в его отсутствие. И, чуя его приближение, посыпались звонки, словно он, попав в зону обнаружения, стал вдруг всем ненормально нужен.
Едва проехал Усолье, позвонил Михалыч – ему только что поставили телефон. Как раз в этот момент Женя обгонял фуру, а сзади лез с обгоном «крузак-сотыга» [29] . Фура сначала стояла у обочины с включённым левым поворотом, а потом тронулась и, перестроившись к серёдке, стала целить на свороток влево. Женя всё это видел, но сзади наседал «сотыга», гудя и моргая фарами, и момент был не самый подходящий для разговора.