Единственное, что докучало ему сейчас, удивляло и даже вызывало смутный протест, разумеется, не высказываемый во всеуслышание, – это странные гости царя Главкия, прибывшие незадолго да начала празднества и уже собиравшиеся в обратный путь, но оставшиеся до окончания торжеств по особой, небывало почтительно высказанной просьбе царя Иллирии. Двое в простых туниках, высоких сандалиях и широких дорожных поясах сидели на противоположной стороне стола, чуть наискосок от Кинея и, не обращая внимания на происходившее вокруг, даже на ухищрения впавших в экстаз плясуний, спокойно и аккуратно насыщались, отправляя в рот то небольшие кусочки жаркого, то крохотные ломтики фаршированной по-иллирийски рыбы и тщательно, со вкусом их пережевывая. Лиц их не было видно под сплошными черными капюшонами-мешками с прорезями, позволяющими наблюдать за происходящим и вкушать пищу.
Зловеще выглядели эти колпаки. Отталкивающе. И дворцовые служители, почтительно кланяясь прибывшим, принимая у них поводья, старались держаться поодаль, украдкой – Киней заметил! – растопыривая пальцы рожками, словно желая защититься от сглаза или черной порчи. Попытка обратиться к непонятным незнакомцам оказалась тщетной. Два капюшона слегка колыхнулись, отвечая на учтивое приветствие, два глухих, явно намеренно измененных голоса пробурчали что-то невнятное. И потом таинственные гости бесшумно проследовали в отведенную им отдаленную комнату, и спустя два часа, осторожно, словно бы даже испуганно ступая, к дальней двери прошел и, задержавшись на пороге, негромко постучал особым – тук! тук-тук! тук-тук! тук! – стуком: осведомляясь, можно ли войти, не кто иной, как сам владыка всея Иллирии Главкий.
Обиднее всего, что каждый служитель, даже раб, не говоря уж о приближенных царя, очевидно, если и не знал наверняка, то догадывался, кто эти люди, не желающие открывать лиц, откуда они и зачем им эти жутковатые колпаки. Но первый же, у кого Пирров наставник попытался хоть что-то разузнать, почтенный царский ключник, гроза всей прислуги, выслушав почтительный вопрос, сделал огромные глаза, всплеснул руками и торопливо засеменил прочь, забыв о своей всегдашней неспешной важности. Похоже, он действительно не на шутку перепугался. Царь Главкий в ответ на проявленный эллином интерес пугаться не стал, но непроницаемо улыбнулся, а верзила Аэроп, нелюбимый с давних пор, приложил руку к сердцу и покачал седой головой.
Сам-то он – и это, пожалуй, более всего бесило Кинея – встретился с капюшонами сразу после царя и провел наедине с ними весьма немалое время, а потом к незнакомцам отвели Пирра, и Киней предположил было, что уж теперь-то узнает все – слава богам, ученики никогда не имели от него секретов; вернее, почти не имели, но все равно, не вытерпев, рассказывали даже то, что хотели сохранить в тайне, – но юный молосс ничего не сказал любимому педагогу, виновато улыбаясь в ответ на расспросы, и эта улыбка показалась афинянину похожей на ничего не выражающую усмешку Главкия…
Отчего в последние месяцы малыш вновь сблизился с тупицей Аэропом? Почему меньше, чем прежде, тянется к Кинею? Неужели не понимает, что уроки любящего педагога более необходимы будущему царю, хоть и каких-то молоссов, от которого вся Ойкумена скоро станет ждать многого, нежели многочасовые скачки в грубом седле бок о бок со зверовидным, с тяжелым взглядом убийцы, верзилой?..
Нет, Киней положительно не чувствовал себя вполне счастливым!
К тому времени, когда сумерки сделались почти мглою, движения веселящихся стали развязнее, слова неразборчивее, развлечения безыскуснее. То тут раздавались раскаты утробного хохота, то там вспыхивали ни с того ни с сего ссоры, тотчас, впрочем, сходившие на нет под пристальным взглядом почти не пьющего Главкия. Царь иллирийцев, владыка гор и заливов, сидел, свободно откинувшись на застланную покрывалом спинку раскрашенной скамьи, и на коленях у него лежала бочкообразная морда любимого черного волкодава молосской породы, пачкающая царское одеяние тягучей слюной.
Когда же со двора в трапезную несмело прокрались первые ночные тени, Главкий, не вставая, поднял большую чашу из красного золота, дар прибрежных подданных, повстречавших однажды в открытом море тарентинский корабль, и, оглядев сидящих, произнес:
– Вожди моих людей! Архонты тавлантиев, пирустов и дарданов! Почтенные хозяева вершин и отважные архонты заливов, я пью за вас! Пусть Отец-Солнце и Мать-Луна всегда светят на вашем пути!
Ни единым словом не помянуты в здравице эллины, присутствующие здесь, но нет в том обиды. Ибо они лишь гости на пиршестве, и не для гостей встают над просторами иллирийской земли Вечные Светила.
Запрокинув голову, царь осушил до дна чашу густого майского меда размером с голову небольшого теленка. И тотчас старейший из присутствующих вождей, человек залива, с лицом, наискось перерезанным черной повязкой, провозгласил в ответ:
– От имени всех, кто здесь, говорю: да осветят Солнце и Луна путь лучшего из царей!
Сидящие слаженно, словно по сигналу, опрокинули серебряные кубки, до сих пор стоявшие в стороне.
– Пришел Праздник Весны, и прошел, и уйдет с последним отблеском заката, – продолжил Главкий. – Ныне надлежит нам, исполняя завещанный пращурами обряд, засеять священную почву, дабы тучные травы поднялись на наших пастбищах и хорош был бы урожай на наших полях!
Под крышей трапезной водворилась тишина.
Прикрыв рот ладонью, Киней позволил себе понимающе усмехнуться.
Вот оно. Начинается. Сейчас будет забавно…
– По долгу и праву своему я, ваш царь, должен назвать сейчас имя того, кто совершит священный посев.
Свидетельствуйте же все вы, сидящие здесь, что названный мною действительно достоин того. И пусть выскажутся те, кто видит препятствия к совершению им обряда…
Афинянин вновь заслонился ладонью.
Время пошло! В прошлом году после этих слов начались вопли и перебранка. Никто ни с кем не соглашался, даже могучий голос царя тонул в криках, и дело мало-помалу кончилось потасовкой. В позапрошлом году, кстати, произошло то же самое…
Старый обычай, давно описанный этнографами, побывавшими на Востоке. Он не стал даже упоминать о нем в прошлом письме Гиерониму. Сейчас прозвучит имя того, кто удостоен чести, плодородия и удачи ради, прилюдно покрыть местную жрицу полей, особу, кстати сказать, немолодую и малоприятную. Если она останется довольна исполнителем – а следить за актом станут десятки любознательных, ни единой подробности не пропускающих глаз! – значит, и земля в этом году щедро отблагодарит детей своих.
Человек и земля. Мужчина и женщина. Самец и самка.
И похотливые приохивания, как символ единения смертных с божествами…
Фи, как грубо! Архиомерзительно!
Символы символами, но стыдно подумать, что здесь, под самым боком у Эллады, в середине просвещенного пятого века от начала игр в Олимпии, буйным цветом расцветает подобная азиатчина, отвергнутая в таком, безыскусно понимаемом виде даже и наиболее прогрессивно мыслящими жрецами Месопотамии, где, если верить Медону Эфесскому, и зародилась во время оно эта дичь…