Лишь племена, недалеко ушедшие от абсолютных троглодитов, воспринимают богов такими, какими видят их эти взрослые и опасные дети, не способные осознать ту страшную истину, что Олимпийцы суть лишь обобщения, условные обозначения человеком тех надмирных движущих сил, что недоступны пока что его пониманию…
Совокупляться же с недоступным пониманию? Увольте.
Хотя, если посмотреть с другой стороны, редкая женщина в этом мире пониманию доступна. Что никак не мешает нормальному человеку в меру сил совокупляться с женщинами.
Но ведь женщины не есть надмирная сила!
Улыбнувшись забавному парадоксу, Киней припомнил, что встречал в старых, скверно сохранившихся свитках – да хотя бы и в эпитомах того же Медона! – упоминания о подобных обрядах, бытовавших некогда, задолго до Троянской войны, и у эллинов, особенно – ахейцев. Что ж, возможно, так оно и было.
Было и прошло.
Что лишний раз свидетельствует о том, что Эллада созрела и вознеслась над иными народами Ойкумены…
Припомнилось прошлогоднее. Сановитые архонты, никому не прощающие обид и важные, как фазаны, дрались, катаясь по замызганному полу, рвали друг у дружки клочья волос из бород и постыдно визжали…
Ради чего, собственно?
Какой особый почет и какая выгода в том, что бычок именно из твоего племени заставит стонать, и закатывать глаза, и дважды, трижды, четырежды обмякать без сил похотливую, специально обученную телку?
На взгляд человека разумного и просвещенного, логикой тут и не пахнет.
А вот поди ж ты…
В густой, как медовая патока, тишине царь Главкий называет заветное имя:
– Пирр, сын Эакида!
Киней не верит своим ушам. Он ослышался. Несомненно ослышался, иначе просто быть не может. Мальчику всего одиннадцать! Неужели боги помрачили разум царю? Или мед был излишне крепок, в отличие от рассудка? Невероятно! Вот сейчас кто-нибудь из иллирийских архонтов выкрикнет что-нибудь невнятное, протестующее, грохнет по доскам столешницы каменным кулаком, намертво зажавшим тяжелую чашу, его поддержат иные, и все разъяснится, все вернется на тот путь, которым должно идти.
Вот сейчас… сейчас…
Но – тихо за столами. Ни слова. Ни звука.
Притихшие, словно разом, все как один протрезвевшие, архонты одобрительно переглядываются.
Одобрительно?!
Неужели им, этим диким людям, известно нечто такое, о чем не знает, даже не догадывается Киней?!!
А Пирр – вот он. Уже поднялся из-за стола. Уже приблизился к царской скамье. И по обеим сторонам, словно сопровождая мальчика, возвышаются над ним черные капюшоны.
– Сын мой! – обращается к преклонившему колено юнцу Главкий Иллирийский. – Благословение богов и право божественной крови облекают человека властью, и не дело смертных вмешиваться в неисповедимое. Но дитя становится мужчиной, пройдя три испытания: сразив первого врага, принеся первую клятву, познав первую женщину. Ты не перешагнул еще порога зрелости, если судить мерками счастливых дней. Однако Судьба не сулила тебе долгого детства, и молосскому базилевсу приходит время расстаться с беззаботными играми. Иллирия приютила тебя в недобрые твои дни, Иллирия стала домом тебе, Иллирия никогда не забудет о сыне своем, и в этом я клянусь тебе, брат мой и добрый сосед Пирр, благородный повелитель славных молоссов. Клянись же и ты перед лицом тех, кто помнит твой младенческий лепет, что никогда не забудешь добра, виденного тобой в иллирийской земле!
– Клянусь! – Пирр медленно, вяло поднимает правую руку: указательный, средний и безымянный пальцы выпрямлены, мизинец и большой палец поджаты; голос звучит глуховато, несколько отстраненно, совсем как у тех, чьи лица скрыты колпаками.
Главкий кивает. Он удовлетворен. И остальные, сидящие за умолкнувшим столом, тоже склоняют кудлатые головы в знак того, что сказанное услышано, засвидетельствовано и клятва не изгладится из памяти.
Скользко, небрежно по лицу Кинея пробегает взгляд Аэропа, и афинянин поражается необъятности торжества, пылающего под густыми, низко нависшими глазами великана.
– Отдай же иллирийской земле частицу себя! Соверши священный посев на благо стране, приютившей тебя! – выкрикивает Главкий и в изнеможении откидывается на спинку кресла. Лицо его наливается изжелта-серой бледностью, но это заметно лишь немногим, сидящим вблизи.
Взвизгивают флейты.
Лицо Пирра каменеет, и отсверк факельного огня ложится на застывшие скулы, словно расплескав жертвенную кровь по мрамору алтарного возвышения.
В темном проеме распахнутых настежь дверей возникает тоненький, расплывчатый поначалу силуэт.
Женщина с укрытым покрывалом лицом идет по залу легкой, летящей походкой, не выбирая пути, и сановные мужи Иллирии почтительно расступаются, освобождая ей дорогу. В вытянутых руках явившейся – плоская чаша, ровно по ободок наполненная густой, неестественно зеленой жидкостью.
Удивительное дело: поверхность ее ровна и недвижима, словно листва, превратившаяся в лед, и ни малейшей ряби, совсем никакой дрожи нет на ней.
Дыхание застревает в глотке у Кинея. Не было такого ни в прошлом, ни в позапрошлом году…
Едва слышно шурша, падает на пол глухое покрывало.
Это не та перезрелая жрица, которую доводилось видеть афинянину. Не та! Жрицу полей, обитавшую в Скодре, маловоспитанные иллирийские архонты встречали задорным гыканьем, а перед этой сгибаются, кланяясь едва ли не по-рабски, в пояс, иные же преклоняют колено, словно перед базилевсом или алтарем могучего божества. Огненные блики щедро подкрашивают желтым и багровым матово-смуглую, бархатистую даже на взгляд кожу, высвечивают широкие, великолепно слепленные бедра, ноги, способные ошеломить и слепца, узкий стан; забравшись в ложбинку меж тяжелых, стоящих торчком грудей, оставляют в серой кисее теней крупные, набухшие, подобно бутонам горной розы, соски…
Это тело девы, вступившей в расцвет юности.
А выше, над тонким стебельком длинной изящной шеи – лицо зрелой женщины, сознающей непреодолимую мощь и непререкаемую власть своей победоносной красоты. Лицо старше тела, оно знакомо с ухищрениями мазей и притираний, но стан, и груди, и бедра удивительным образом гармонируют с ликом, похожим на образ одной из тех, перед кем, если верить Гомеру, стоял с яблоком в руках, мучаясь неизбежностью выбора, незадачливый троянский пастушок Парис.
И возникает, расползается по трапезной, освежая тяжелый воздух, исходящий то ли от тела явившейся, то ли от чаши в руках ее, диковинный пряный аромат, на первый взгляд неприятный, даже пугающий, как все, от чего происходит неведомое…
Киней непроизвольно сглатывает, и всхлип этот звучит неожиданно громко, почти оглушительно и откровенно непристойно, но никто и не думает оглянуться, шикнуть на эллина. Ноздри мужчин подрагивают от возбуждения, в зрачках клубится звероватая, темная, жаждущая мгла. Хриплое дыхание десятков пересохших глоток напоминает в этот миг усталое рычание пехоты, рванувшейся в атаку после долгого и утомительного марша по выжженным зноем солончакам…