Он появлялся уже в десять утра, к самому открытию кафе, и усаживался на свое место. Посетители — как правило, торговые представители, продавцы из антикварных лавок и бутиков, расположенных поблизости, присаживались ненадолго выпить чашку кофе; в обеденное время появлялись школьники из ближайших школ, наполнявшие помещение вихрем уличного воздуха, шумом и гамом. Зато во второй половине дня здесь было тихо, и тишину нарушало только шуршание газет, которые читали пожилые дамы, в основном вдовствующие, на пару часов вышедшие на люди из своих больших квартир. Вечером же, — а Лейтомерицкий по-прежнему сидел на своем месте, разве что отлучаясь в туалет, — кафе заполняла пестрая публика, не то чтобы сброд, это слишком сильно сказано, но и изысканной ее тоже нельзя было назвать.
Еще за завтраком, едва только большая чашка кофе с молоком появлялась на столе, — а он заказывал еще и рогалик, который макал в кофе и затем в таком размокшем виде отправлял в рот, — он принимался за книги, которые приносил с собой. Поначалу это были всякого рода естественнонаучные и философские издания, особенно книги о происхождении мира и о том, как все сущее однажды обретет свой конец, позднее же Лейтомерицкий остановил свое внимание на одной-единственной книге, и это была Библия. Он с наибольшей охотой читал четыре Евангелия о нашем милостивом Господе Иисусе Христе и с увлечением сравнивал эти книги друг с другом. Он делал выписки карандашом на отдельных листочках, которых вскоре накопилось не на одну папку, и с разрешения владельцев кафе хранил их под банкеткой, на которой просиживал целый день.
Щеки у Лейтомерицкого, когда-то толстые, теперь обвисли, брился он редко, поэтому лицо поросло седой щетиной, окаймляющей его по-прежнему красные губы. Он больше не курил, единственное, что пил днем, — это кофе. Раз в час официант ставил перед ним новую чашку кофе, а ближе к вечеру кофе сопровождала порция коньяку в большом коньячном бокале. С бокалом на столике, с книгой в руке Лейтомерицкий тихо и одиноко сидел в кафе рядом с послеполуденными дамами, погруженными в чтение газет, сидел так, уйдя в себя и в свои мысли, и вечером, и ночью, когда жизнь в кафе бурлила ключом. Руки у него не дрожали. Спортивной осанкой он никогда не отличался, а теперь фигура его еще сильнее сгорбилась и скособочилась, и когда он высиживал над своей книгой, то видна была только его голова, покрытая редкими и длинными седыми волосами, и выпиравшие плечи его темного пиджака, когда-то бывшего ему впору.
Лейтомерицкий погружался в знания для собственного удовольствия. Он никогда ни с кем не разговаривал о прочитанном и не предпринимал попыток поделиться добытыми сведениями. А если кто-то из посетителей, что иногда бывало, пытался подшутить над ним, ведь он стал местной знаменитостью и прослыл знатоком Библии, и наклонялся к нему с вопросом, как далеко он продвинулся в своем изучении священной книги, Лейтомерицкий на это дружелюбно и без всякого раздражения выпрямлялся, окидывал обратившегося к нему взглядом и говорил тем голосом, который прежде, в его фирме, звучал столь повелительно, говорил дружелюбно и спокойно, — что, разве не ясно, что он сейчас занят?
Однажды вечером сильно подвыпивший посетитель пристал к Лейтомерицкому особенно назойливо. Грузно опустившись на банкетку рядом с Лейто, который отстраненно смотрел на него широко открытыми глазами, он снова и снова втолковывал ему, что поражение Гитлера и его сторонников — «Гитлера! Гитлера!», — вскрикивал пьяный, — что это поражение, скорее всего, не закономерность, а случайность, и связано оно с кознями мирового духа.
— Ведь мировой порядок, да, мировой порядок, создающий столько лишнего и никчемного, должен сам, уж будьте любезны, и поразмыслить, как от всего лишнего и никчемного избавиться! Уж будьте любезны!
Хозяину кафе стоило большого труда выволочь пьяницу из ниши Лейтомерицкого.
Когда в один из дней, пополудни, сильно напугав пожилых дам, Лейтомерицкий с громким стуком вдруг повалился со своей банкетки на пол и больше не поднялся, — падая, он повалил столик, за которым сидел, и рассыпал кругом карандаши и листы бумаги, — то в его записках и выписках обнаружили великолепные рассуждения, представлявшие собой в основном парафразы или пересказы отдельных мест из Библии. Здесь были размышления о справедливости Бога, справедливости Судии, что восседает на облачном троне, словоохотливые и путаные рассуждения о праведной жизни, попытки доступно описать совершенные и вечные блага небесные.
— В последний раз я видел Мёслера на благотворительном приеме в пользу помощи умирающим. Там присутствовал и кардинал, я точно помню. Кардинал, как обычно, был в простой черной сутане с белым римским воротничком, это так выгодно подчеркивает его голову ученого с белыми как снег волосами. Мёслер стоял где-то позади, у одного из длинных столов, где наливали фруктовый пунш или какой-то другой похожий напиток. Он тогда не отпускал своих обычных шуточек, казалось, что он был глубоко погружен в свои мысли. А может он просто перебрал лишнего?
— Я имею в виду, что он обычно такой разговорчивый, в любом обществе он в центре внимания, окруженный людьми, его слушающими. Но с недавних пор…
— В шляпе с широкими полями ходят, как я полагаю, на вернисажи или на собрания людей искусства. Но ведь не на званый ужин у федерального президента! Эти люди просто-напросто… они явно не в себе! Он скупает дорогую недвижимость. Однако для кого, никто не знает. Ведь он весьма неглупый человек! И при этом такой циничный. И выделывает подобные кренделя! Его ведь, говорят, даже Хюттер, ну, вы знаете, профессор университета…
— Я Мёсслера совсем не знаю, однако, признаюсь честно, мне бы вовсе не помешало с ним познакомиться. На презентации дизайнеров и модельеров мелкого калибра он не ходит. Через его секретаршу добиться приема у него невозможно. А запросто обратиться к нему где-нибудь, на какой-нибудь дискотеке или где еще — ну, с этого вряд ли будет какой толк.
— Да уж, это никуда не годится.
— Он мне рассказывал, что отец его на войне был генералом армии, награжден высшими орденами. Не из наших — англичанин! Он будто бы после войны отправился в Южную Африку, в Родезию. И вот там негры его…! А потом я вдруг слышу, что Мёслер вообще не знает, кто его отец, что у него вообще нет отца! Он что, смеется над людьми?
— Знаете, Вена — город маленький. Вена — очень маленький город. Что знают двое, знает весь город!
— Я как-то имел удовольствие видеть этого господина страшно разгневанным. Официантка не расслышала, что он заказал. Или он заказал что-то такое, чего в меню не было, какое-то особое вино, какого-то определенного года? Ужас! Вы бы видели, как он кипятился! Он все смахнул со стола. Отвратительный тип! Негодяй. А ведь я столько хорошего слышал о нем.
— Мы посещаем один и тот же салон красоты. Раньше мужчине в подобном было невозможно признаться, но нынче…
— Он много покупал у Лойккеса, доверял ему, этот Мёслер. Можно теперь сказать — наполовину по глупости, наполовину из расчета. У Лойккеса был нюх на искусство, на настоящее искусство, на искусство вообще. Разумеется, там было и много бросовых вещей, куча всякой дряни! Лойккес стал потом директором музея, высоко поднялся, — там, внизу — в Граце.