– Ну чего ты? – беспокоился дед. – Я же пошутил.
Мамида еще раз шумно вздыхала:
– Что бы вы без меня делали!
Дед лез в карман – за трубкой.
– Что бы мы без тебя делали! – приговаривал, набивая трубку табаком. – Что-бы-мы-без-тебя-делали!
– То-то, – хмыкала Мамида.
После похорон деда она три дня ни с кем не разговаривала и ничего по дому не делала. Лежала в его постели как была, в траурном платье и платке, накрывшись одеялом по подбородок, и смотрела в потолок. В углу комнаты стояли ее истоптанные туфли – съехавшие набок пятки, сбившиеся стельки. Сквозь глухо задвинутые шторы пробивался одинокий солнечный луч, он медленно полз по комнате, спотыкаясь то о край домотканого паласа, то о забытые на тумбочке четки с обломанным крестиком, то о неоконченный толстенный том – дед всегда любил читать. До Мамиды солнечный луч не добирался, шарил по краю тахты и, скользнув по простыне, угасал, словно его и не было. Мы с Зулали много раз на дню наведывались к ней – приносили поесть и попить, сидели рядом, я плакал, Зулали улыбалась, Мамида молчала. К еде она так и не притронулась, поднялась только на четвертый день и вернулась к домашним делам.
Поскольку вода у нас теперь с перебоями, Мамида набирает ее про запас, одну часть оставляет для питья и готовки, другую – для хозяйственных нужд. Я отвечаю за поливку огорода, а потому каждый вечер убираю крышки стоящих под водостоками дождевых бочек на случай, если пойдет дождь, а утром накрываю бочки обратно, чтобы солнце не выпарило воду. Остальную работу по дому проделывает Мамида – готовит, убирает, стирает-гладит, печет хлеб. Зулали мало чего умеет делать, по правде говоря – ничего не умеет, потому просто ходит за Мамидой и повторяет за ней: возьмет Мамида полено, чтобы печь растопить, она берет второе, подметает Мамида двор – Зулали рядом бестолково размахивает метлой. Чаще всего Мамида молча сносит ее попытки быть полезной по хозяйству, но иногда, когда дел много, а рук на все не хватает, она раздражается. В такие дни я увожу Зулали туда, куда Мамида никогда не заглядывает, – в комнату деда.
Со дня его смерти там мало чего изменилось, если только пыли поприбавилось, а углы потолка затянулись паутиной. Мы с Зулали иногда неумело убираемся – то подметем, то пыль протрем. Форточка приоткрыта, потому в грозу комнату заливает дождем. Я пытался ее захлопнуть, но у меня ничего не вышло – створка накрепко заложена дощечкой. Когда дождевая вода высыхает, на подоконнике остаются грязные разводы. Я протираю их мокрой тряпкой, но грозы в последнее время случаются чуть ли не каждый день, так что подоконник дедовой комнаты почти всегда в темных пятнах. Четки со сломанным крестиком так и лежат на тумбочке, на спинке стула висит его пиджак, из недочитанной книги торчит закладка – белое гусиное перо. Я бы, наверное, прочитал эту книгу, если бы умел. Но дед умер, и теперь некому учить меня грамоте. У Мамиды прохудились глаза, почти не различают буквы, даже через лупу, потому она старается лишний раз их не напрягать. А Зулали читать не умеет. То есть когда-то она все умела – и читать, и писать, и вообще очень умной была. Но потом с ней что-то случилось, и она стала такой, какая сейчас. Иногда она болеет кровью, оставляет за собой на полу капельки. Или сядет, потом встанет – а на платье сзади пятно. Думаю, кровь у нее течет оттуда, откуда она писает (больше-то вроде неоткуда!). Мамида, заприметив капли крови, ахает, уводит Зулали в ее комнату, помогает переодеться, бухтит, что ей надо сто раз одно и то же объяснять. Однажды я спросил у Мамиды, что это такое с Зулали. Она с минуту придирчиво разглядывала меня, словно прикидывала, можно ли мне доверять, потом вздохнула. Ты уже большой, говорит, потому тебе можно рассказать: у Зулали недомогание, которое со всеми женщинами случается. «Это болезнь?» – «Нет, ну что ты!» – «Она от этого умрет?» «Не умрет. Скоро эти недомогания кончатся навсегда». – «Почему кончатся?» – «Возраст». «У тебя они тоже были?» – «Были. А потом перестали». Мне хотелось еще спросить, почему только женщины болеют кровью, но Мамида месила тесто, а тесто для нее все, потому я не стал ее отвлекать. В другой раз спрошу.
Напротив кровати деда, на комоде, стоит портрет в рамке. Если заглянуть на его обратную сторону, можно увидеть надпись, выведенную аккуратными завитушками: «Анна Бретонская принимает от Антуана Дюфура рукопись „О знаменитых женщинах“ (ок. 1508)». «Ок. 1508» означает, что портрет (был бы жив дед, поправил бы, что это миниатюра, но мне проще говорить портрет) нарисован (дед бы поправил – написан) в 1508 году. И даже не совсем в тот год, а несколькими годами раньше или позже. Потому и «ок.», то есть «около». Мне так понравился этот «ок. 1508», что однажды я исписал им окна. Мамида тогда ругалась будь здоров, она как раз провела предрождественскую уборку, дома было так чисто, что хотелось каждую минуту мыть руки, лишь бы ненароком не испачкать чего-нибудь. Ночью ударил мороз, и окна холодной кладовой, где хранятся всякие припасы и заготовки, покрылись кружавчиками инея. Если поскрести ногтем – он легко соскребался, оставляя прозрачную борозду. Вот я и исписал окна кладовой, докуда дотянулся, «ок. 1508». А потом иней растаял, и на стеклах остались пятна. Мамида сначала отругала меня, потом, громогласно жалуясь на судьбу, принялась протирать испачканные окна раствором нашатыря. Дед тогда увел меня в свою комнату, усадил за стол, положил передо мной лист бумаги, чернильницу, остро наточил перо.
– Пиши тут.
Писать мне больше не хотелось, потому я нарисовал Зулали, Мамиду, деда и себя. Чуть подумав, вывел в углу «ок. 1508». Перо скрипело и брызгало чернилами, потому клякс на рисунке было столько, что и не разберешь, что там нарисовано. Но деду очень понравилось. Он дал чернилам подсохнуть и пошел хвастать моим творением перед Зулали и Мамидой. Зулали повертела рисунок в руках и вернула деду, а Мамида почему-то растрогалась.
– Этот бегемот – я? – спросила она, тыча локтем (руки были в мыльной пене) в свой портрет. И пустила слезу. Покончив со стиркой, она выпросила у деда рисунок и повесила над изголовьем своей кровати, слева от распятия. Справа от распятия покачивались ее четки с еще целым крестиком.
Когда мы с Зулали проводим время в комнате деда, я подвожу ее к портрету Анны Бретонской.
– Ты помнишь, что вы с ней похожи? – допытываюсь я.
Зулали переводит взгляд с портрета на меня, не понимая, чего я от нее хочу.
– Неужели ты не видишь, что вы похожи? – настаиваю я.
Зулали улыбается. Она всегда улыбается, когда не понимает, чего от нее хотят или что происходит. Потом она нерешительно дотрагивается до моей макушки.
– А-а-ос.
– Да. Только не Ааос, а Назарос. Скажи Н-а-з-а-р-о-с. Ну хотя бы попробуй. Скажи «Н».
Зулали улыбается.
– Ладно, – вздыхаю я.
Она продолжает улыбаться уголками губ. Смотрит не мигая, напряженно.
– Какое сейчас время года, Зулали? – уступаю я.
– Е-на, – оживает она.
– Весна, да.
На дворе конец августа.